Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 12



Очевидно, что публичности – если понимать под этим словом процесс постоянного воспроизводства публики с помощью распространения дискурсов и зрительных образов через прессу и другие медиа – изначально присуща амбивалентность. На первый взгляд публичность демократична, ибо противопоставляет себя закрытости, монопольному владению информацией узким кругом лиц, и благоприятствует более широкому и эгалитарному распространению политических идей и произведений культуры. Но в глазах элит она нередко выступает символом вульгарности, ибо ставит под сомнение их стратегию подчеркивания своего культурного превосходства и претензии на исключительную компетентность в делах политики. Публичность подразумевает спорадические и иногда мимолетные коллективные увлечения, кажущиеся иррациональными (вспомним успех бестселлеров, популярность, измеряемую опросами общественного мнения и ими же создаваемую, культ знаменитостей), тогда как на деле они – часть того самого механизма имитации, коллективного самовнушения, который лежит в основе понятия «публика». Публика не просто инстанция, рождающая дискурс, она пронизана эмоциями. Точно так же и публичность – это разом и условие коллективных усилий критики, и орудие рыночного капитализма, и движущая сила массовой культуры. Такая многоуровневая концепция, представляющая альтернативу рационалистической формуле Хабермаса, не дает скатиться к разговорам о потерянном «золотом веке», любимом приеме недалеких критиков; она, напротив, показывает амбивалентную природу публичности.

Рассмотрение феномена знаменитости через призму публичности позволяет выявить его наиболее важные характеристики, которые часто кажутся противоречивыми и требуют пояснений. Как, например, поклонение знаменитостям, приобретающее все более персонализированную и субъективную форму по мере того, как оно распространяется. Чем бо́льшую знаменитость приобретает та или иная звезда, тем больше фанаты убеждены, что у них с ней особые, личные отношения. Этот парадокс объясняется характером связей между знаменитостью и механизмами индивидуализации: она одновременно и отрицает их, и стимулирует их работу. Индивид ощущает свою уникальность в тот самый момент, когда растворяется среди публики. Таков парадоксальный принцип всей массовой культуры. Кроме того, объяснения стоит искать в инверсии частного и публичного, типичной для культуры знаменитости. Интерес публики вызывают самые заветные, самые интимные подробности жизни кумира. Его имидж выстраивается так, чтобы выдающиеся качества, поднявшие его на пьедестал, отошли на второй план и он предстал бы чудаковатым, ошибающимся, слабым человеком. В этом одна из глубинных причин возникновения любопытства и эмпатии к звездам. Знаменитость публичной фигуры роднит ее с сильными мира сего, а слабости и недостатки сближают с простыми смертными.

В XVIII веке подобная смесь любопытства и эмпатии воплотилась в новом, бурно развивающемся литературном жанре, романе, особенно романе сентиментальном, чей успех сопровождал зарождающуюся культуру знаменитости. Читатели «Памелы» и «Новой Элоизы» восторгаются героями, так похожими на них самих, чья повседневная жизнь и душевные метания описаны во всех подробностях. В это же время самые знаменитые люди эпохи становятся настоящими публичными фигурами; об их жизни рассказывают так, будто это роман с продолжением. «Традиционные» эмоции вроде восхищения и жалости вытесняются любопытством и эмпатией, двумя главными стимулами идентификации, а социальные условия уравниваются настолько, что каждый может в какой-то степени отождествлять себя с любым из своих современников. У человека Нового времени пытливое и восприимчивое «я». Несмотря на социальную дистанцию, он узнает в других ближнего. Не связано ли утверждение знаменитости в XVIII веке с этими двумя феноменами: развитием публичности и новым пониманием человеком своего «я»? Отнюдь не являясь противоположностями, они представляют две грани модерности.

Но уместно ли в наши дни пользоваться термином «модерность»? Если на протяжении XX века она оставался центральным понятием для социальных наук, то сейчас отношение к ней крайне подозрительное. Ей инкриминируют и продвижение телеологической концепции истории, ориентированной исключительно на нынешнюю эпоху, и навязывание западного видения истории, и проповедование наивно-прогрессистских и вульгарно-полисемичных идей, и сохранение туманного и нормативного содержания. Короче говоря, ее считают наследием прежних времен, когда историки и социологи не чурались противопоставлять современных людей, то есть самих себя, представителям всех других эпох (античности, средневековья) – примитивным людям, стесненным традициями и предрассудками. И все же без этого понятия нам будет очень трудно обойтись, поэтому попробуем уточнить его значение. Словом «модерность» я буду обозначать здесь две вещи. Прежде всего ряд глубоких перемен, в разное время и в разных формах затронувших европейское общество, хотя их пик пришелся, по крайней мере, в Западной Европе, на середину XVIII – начало XX века. Вот их основные черты: урбанизация, индустриализация, социальное разделение труда, увеличение числа легитимных участников политической жизни, отмирание правового неравенства (и появление новых форм неравноправия), утверждение «инструментальной» рациональности, «расколдовывание мира»; каждый решает сам, какое из этих изменений сыграло бо́льшую, а какое меньшую роль. Они часто обсуждались в контексте «больших нарративов», таких как демократизация, промышленная революция, конец общества порядка, секуляризация. О них, обо всех их нюансах можно говорить бесконечно. Но полностью отказаться от разговора о них трудно. В рамках данной книги наше внимание привлекут главным образом два их аспекта, реже других удостаивающиеся упоминания: развитие способов дистанционной коммуникации – от появления прессы до изобретения радио и телевидения – и утверждение идеала аутентичной личности, наиболее полно отразившееся в романтизме. Развитие так называемой «медийной коммуникации» имело серьезные последствия для общества и культуры, благоприятствуя новым формам социального взаимодействия, заметно отличающимся от контактов в традиционных обществах, и свободной циркуляции культурных ценностей, которые стали в каком-то смысле рыночными продуктами[13]. Если телекоммуникации XX века и ускорили эту мутацию, то ее генезис восходит к изобретению печати и ее бурному росту в XVIII веке. Всё больше распространяются тексты, изображения, информация, предназначенные для широкого, потенциально неограниченного круга людей, и это глубоко трансформирует пути узнавания индивида его современниками. Акцентирование подлинности своего «я», которое противопоставляется любым социальным проявлениям, превращающим индивида в публичную фигуру, было по большому счету, как мы увидим на примере Жан-Жака Руссо, реакцией на новую медийную ситуацию.



Но модерность – это также отношение ко времени, манера современного человека говорить о себе, утверждение своей специфичности, ощущение разрыва с прошлым, растущее стремление к рефлексивности. Историография в том виде, в каком мы ее знаем последние два века, полностью зависит от этого современного отношения ко времени, позволяющего рассматривать прошлое как объект познания. Это делается как для того, чтобы сохранить дистанцию между настоящим и прошлым, так и для того, чтобы понять, чем мы ему обязаны и что в нем для нас важно. Что до меня, я не воспринимаю прошлое как странный, непривычный мир, населенный чуждыми существами, и это дает возможность видеть в нем не только то, что отдаляет от него нас, людей Нового времени. Я нахожу там знакомые обычаи и верования, хотя иногда они облечены в другую форму, чем у нас; я обнаруживаю там истоки противоречий, над разрешением которых мы продолжаем биться и сегодня. Этнографическому принципу, который только увеличивает расстояние между эпохами, я предпочитаю принцип генеалогический, но не для того, чтобы вернуться к корням или найти в истории линейную последовательность, а чтобы распознать проблемы, которые ставит модерность, в самый момент их возникновения.

13

Thompson J. B. The media and modernity: A social theory of the media. Stanford, 1995.