Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 18



Цруя Шалев

Боль

Посвящается Веред Слоним-Нэво

© Издание на русском языке, перевод на русский язык, оформление. Издательство «Синдбад», 2019.

Глава первая

Вот все и вернулось. Неожиданно, хотя она и опасалась этого долгие годы. Вернулось как ни в чем не бывало, будто никогда не оставляло ее, будто она не жила без него ни дня, ни месяца, ни года, а ведь с тех пор прошло ровно десять лет. Микки спросил: «Помнишь, какое сегодня число?» – спросил так, словно речь шла о дне рождения или о годовщине свадьбы. Она напрягла память: они поженились этой зимой, а встретились предыдущей, их дети тоже родились зимой. Лето хоть и тянулось большую часть года, предполагая, казалось бы, бесконечное множество событий, но ничего значимого в это время не происходило. Тут Микки перевел глаза на ее бедра, увы, успевшие отяжелеть, и сразу же вернулась боль. И тогда она вспомнила. Или она сперва вспомнила, и именно тогда вернулась боль? Ведь она никогда и не забывала, так что это даже не воспоминание. Нет, она и сейчас целиком и полностью там, в этом мгновении, во все расширяющемся разрыве, в адском вихре паники, в торжествующем параличе молчания: ни птицы не щебетали, ни скот не мычал, ни чайки не парили, ни ангелы не вещали, ни море не волновалось, ни люди не говорили – мир онемел.

Позже она поняла, что там было все, что угодно, кроме тишины, но тем не менее лишь полная тишина запечатлелась в ее памяти: немые ангелы приближаются к ней, безмолвно перевязывают ее раны; тихо горят оторванные конечности, а их былые обладатели лишь глядят на это в безмолвии, с печатью на устах, наблюдают за ними; беззвучно курсируют по улицам белоснежные машины скорой помощи; вот подплывают к ней узкие крылатые носилки, и ее несут на руках и укладывают на них; и миг, в который она отрывается от обжигающего асфальта, – это миг рождения боли.

Она родила двоих и все же до тех пор не ведала ее, той, что впервые открылась ей во всей своей неистовой силе, пронзая и сверля тело, распиливая кости, дробя и размалывая их в тонкую пыль, раздирая мышцы, вытягивая сухожилия, сминая ткани, разрывая нервы, глумясь над всем этим тестом, из которого слеплен человек и на которое она никогда прежде не обращала внимания. Ведь ее интересовало только то, что располагалось выше шеи: череп и заключенный в нем мозг, сознание и разум, знание, суждение, выбор, идентичность, память, – и вот теперь ничего нет, кроме этого теста, ничего, кроме боли.

– Что случилось? – спросил он и тут же устыдился. – Ну что я за идиот! Не нужно было тебе напоминать.

А она прислонилась к стене у двери – ведь они собирались выйти из дома, каждый на свою работу, и пыталась теперь указать ему глазами на кухонные стулья, и он бросился на кухню и возвратился со стаканом воды, который ей не удалось удержать в скользнувшей по стене руке.

– Стул! – прошипела она, и он приволок один из стульев, но, к ее удивлению, уселся на него сам, всей своей тяжестью, как будто это его неожиданно сразила боль, как будто это он был там, тем утром, ровно десять лет назад, когда мощная взрывная волна от соседнего автобуса вышвырнула ее из машины и прибила к асфальту.

И действительно, не случись замена в самый последний момент, на ее месте оказался бы он, огромным астероидом воспарив в раскаленном воздухе и с грохотом рухнув на землю посреди горящих тел.

Почему он и впрямь не повез детей в школу, как делал каждое утро? Она помнит срочный телефонный звонок из офиса: сбой в программе, система упала. Тем не менее он-то все равно собирался отвезти их, но Омер еще не был одет, скакал в своей пижаме по двуспальной кровати, и она хотела избежать слез и упреков.

– Да ладно, я их отвезу, – предложила она.

Это, конечно, не отменило ни очередного утреннего скандала с Омером, который заперся в туалете и отказывался выходить; ни причитаний Альмы, что она снова из-за него опаздывает. Наконец она, измучившись, высадила детей у школьных ворот и, прибавив скорости, помчалась по оживленной улице, объезжая стоявший на остановке автобус, – и тут в ее уши ударил самый жуткий звук, который она когда-либо слышала, а вслед за ним наступила абсолютная тишина.



Ее оглушил даже не грохот взрыва – почти вулканического извержения взрывчатки, болтов и гаек, смешанных с крысиным ядом для усиления кровотечения, – а другой звук, куда более глубокий и страшный: внезапное прощание с жизнью десятков пассажиров автобуса; вопли матерей, оставляющих после себя сирот; крики девочек, которые никогда не повзрослеют; плач детей, которые никогда не вернутся домой, мужчин, расстающихся с женами; оплакивание сломанных конечностей, сожженной кожи, ног, которые больше не смогут ходить, рук, которым уже не обнимать, красоты, обращаемой в прах. Вот что она слышала сейчас, и затыкала руками уши, тяжело оседая на его колени.

– Ой, Ирис, – пролепетал он, смыкая руки за ее спиной, – я думал, этот кошмар у нас уже позади.

И она попыталась высвободиться из его объятий.

– Сейчас пройдет. – Она сжала зубы. – Наверное, я повернулась неудачно. Я приму таблетку и поеду на работу.

Но вот опять, как и в тот раз, всякое движение разбивается на десятки крошечных движений, каждое мучительнее предыдущего, и в конце концов даже она, сильный и авторитетный руководитель, в совершенстве владеющий собой, издает тяжелый стон.

Тут за ее спиной, вслед за стоном, изумившим даже ее саму, раздался резкий, раскатистый смех, и они оба обернулись в дальний конец коридора, туда, где в дверях своей комнаты стоял их сын, высокий и тонкий, тряся подбритой на висках гривой волос, и восторженно ржал, как жеребец:

– Эй, что с вами, мапапа? Что это вы уселись друг на друга? Приспичило сделать мне маленького братика?

– Это совсем не смешно, Омер, – проворчала она, хотя и сама понимала нелепость ситуации. – Старая травма дала себя знать, вот мне и пришлось сесть.

Он приближался к ним медленно, почти танцуя, в одних боксерах в крапинку, грациозно неся свое красивое тело – как они ухитрились зачать такую красоту?

– Нормашки, сиди на здоровье, – рассмеялся он, – но почему на папе, и почему папе понадобилось сесть? Ему что, тоже больно?

– Когда любишь кого-то, чувствуешь его боль, – ответил Микки назидательным тоном, который Омер ненавидел больше всего на свете, да и она, в сущности, тоже, – тоном, в котором уже сквозила обида на неизбежную насмешку сына.

– Принеси мне таблетку, Омер, – попросила она. – А лучше две, они в ящике на кухне.

Глотая обезболивающее, она убеждала себя, что пересилит боль, та отступит навсегда, просто исчезнет и не вернется. Боль такой силы просто так не возвращается, это невозможно. Все уже залечено, сшито, связано, имплантировано – три последовательные операции за год. Прошло десять лет, она привыкла, что боль иногда дает о себе знать – в межсезонье и после физической нагрузки. Да и былая легкость так и не вернулась. Однако сейчас обрушилась волна такой силы, словно этим утром все началось снова.

– Помоги мне встать, Омер, – попросила она, и он подошел к ней, все еще усмехаясь, протянул крепкую, тонкую руку, и вот уже удалось встать, хоть и опираясь на стену. Нет, она не сдастся. Она выйдет из дома, она дойдет до машины, она поедет в школу, она эффективно проведет все совещания, встречи, собеседования с новыми учителями, примет инспектора, останется, чтобы проверить, что происходит в группе продленного дня, ответит на имейлы и скопившиеся телефонные сообщения, и только на обратном пути, вечером, когда будет ехать обратно со сжатыми от боли зубами, она позволит себе задуматься о том, что Микки так и остался сидеть на кухонном стуле у двери, обхватив голову руками, даже когда она вышла, точнее, сбежала оттуда, будто сдав боль на его попечение, и сидел там, словно это ему размозжило таз, словно это его жизнь прервалась тем утром, ровно десять лет назад.