Страница 7 из 11
– Это потому, что я с вами, – ответила Вера.
– Мне совершенно не нужно, чтобы вы скучали под нарами, – сказал я, – помните, как вы раньше первая выскакивали из вагона и куда-то пропадали? А теперь вы не ходите даже на танцы.
– Вы сами станете плохо обо мне думать, если я буду уходить, – сказала Вера.
– Нет, не стану, – сказал я. – Мне мило все, что вы делаете. – «Я все равно вас буду любить», – хотел сказать я, но вспомнил, что нельзя говорить о любви. – Вы должны делать все, что вам свойственно, – сказал я.
– Вы, наверно, думаете, что мне свойственны всякие гадости, – ответила Вера, – а знаете, куда я убегала? Помните, как я раз приехала на паровозе? Я тогда увидела в поле избушку, такую беленькую, и мне захотелось до нее дойти. Оборачиваюсь, а поезд ушел. Я все-таки туда дошла. У меня всегда так бывает: выйду и пойду, сама не знаю куда, или вдруг пойду и расплачусь, и тоже сама не знаю чему, а больше ничего у меня нет, – сказала Вера так искренне, что, должно быть, сама себе верила, и на глазах у нее показались слезы.
– Значит, вы сами не понимаете своих желаний, вы о чем-то мечтаете, сами, может быть, не зная о чем, – сказал я.
– Я хочу всегда быть с вами, – ответила Вера.
Я крепче взял ее за руку и молчал, потому что нельзя было говорить о любви.
– Я сама не знаю, что со мной, – сказала Вера. – Мне сначала смешно было, как вы мне говорили и задыхались как-то. Но только я всегда хотела быть с вами. Я чувствую, что-то должно быть, а что – не могу понять. Я хочу, чтобы вы опять смотрели на меня, как раньше, и говорили бы, что любите меня.
– Я буду говорить, а вы станете отмалчиваться, Верочка? – сказал я. – А потом опять убежите с Розаем? – тихонько сказал я и на секунду обнял ее плечи.
– Я никогда, никогда не сделаю вам больно, – сказала Вера и сама обняла меня.
Я высвободился.
– Знаете, Верочка, вы не станете для меня хуже, что бы вы ни сделали, – сказал я.
– Нет, я хочу, чтобы вы меня любили, – сказала Вера и стремительно поцеловала меня в губы.
«Верочка, разве можно любить больше», – чуть не сказал я, но заметил, что к нам идут, и выпрямился.
– Извините, мы, кажется, вам помешали, – сказала Нина Алексеевна, подходя к нам вместе с Асламазяном, – но там объявили, что эшелон сейчас уйдет, и нам пришлось вас разыскивать.
– Как вы можете помешать? – сказал я. – Мы просто гуляем. По-моему, это поле совсем не так безотрадно, как вам показалось сначала.
– Голое, пустое поле, совершенно неинтересное. Снег и больше ничего, – ответила Нина Алексеевна.
– Настоящий шекспировский пейзаж, как будто из «Короля Лира», – с увлечением сказал я.
– А что такое Манон Леско? – неожиданно спросила Вера.
– Женщина, созданная для любви, – ответила Нина Алексеевна.
– Девушки мне сказали, что это самое обидное название для женщины, «Манон Леско», – сказала Вера, – и что будто вы меня так называете, – сказала она мне тихонько.
– А вы как считаете насчет Манон Леско? – спросила Нина Алексеевна у Асламазяна.
– Я не знаю, – сказал Асламазян.
– А я думаю, что Манон Леско – самая прелестная, самая трогательная из всех героинь и нельзя не любить ее, – сказал я с увлечением.
В этих разговорах мы дошли до теплушки. Асламазян галантно подсадил сначала Нину Алексеевну, потом Веру. Мы с ним постояли у двери, уступая друг другу подножку, как Чичиков и Манилов, и эшелон снова пошел.
XVI
Поезд остановился так неожиданно, как будто спереди его хлопнули по паровозному носу; он даже отпрянул назад; наша теплушка задергалась, котелки посыпались на пол, печка зашипела, облитая супом. Все бросились открывать вагонную дверь. Перед нами были высокие снежные холмы, где-то виднелась роща, в стороне стояла деревня. Все столпились у двери. Вера подошла ко мне и тихонько сказала:
– Вы мой милый. Теперь вы знаете, что я вас люблю.
– Наконец-то, – сказал я ей на ухо.
– Я тоже подумала «наконец-то», когда мне захотелось вам это сказать; как хорошо, что мы подумали одинаково, – сказала Вера.
Все смотрели в пустое поле. Было непонятно, почему мы стоим. Асламазян пошел узнавать.
– Мы на разъезде; может быть, сейчас пойдем, а может быть, простоим долго, – сообщил он.
– Я думаю, можно все-таки погулять на этом холме, – сказал я, направляясь к двери.
В это время в наш вагон вошел Розай. Со дня похищения Веры он у нас не появлялся. Он и Веру, должно быть, с тех пор не видел. Мне показалось, что он осунулся и пожелтел. Глаза у него были живые, быстрые, похожие на Верины. Он мне нравился, несмотря ни на что. Он сел на дрова, и девушки сразу его окружили. Я посмотрел на Веру. Она стояла спиной ко мне и спиной к Розаю, тоненькая, вытянутая, как будто готовая сорваться с места. Мне слишком тяжело было видеть новую сцену между ней и Розаем. А сцена была неизбежна. Я отвернулся и вышел.
Я с остановившимся сердцем подымался на холмик и увязал в снегу. Я не видел, как Вера метнулась за мной из вагона. Она подбежала ко мне запыхавшись и сказала мне:
– Милый, милый.
– Верочка, мне не нужно никаких жертв, – сказал я и сразу понял, что было жестоко говорить ей так.
Мы перебежали через холмик. Вагон от нас скрылся. Вера прижалась ко мне и заплакала.
– Вера, – сказал я, чувствуя, что слезы и у меня подступают к горлу, – Верочка, можно ли любить больше, чем я вас люблю.
Когда мы вернулись, Розая давно уже не было в нашем вагоне, и мы не хотели о нем вспоминать. На нарах уже укладывались на ночь. Нам трудно было расстаться. Я погасил фонарь; мы сели рядом у печки и долго сидели вдвоем. Я по-старому не мог оторвать глаз от Веры. Она положила голову мне на плечо так доверчиво и так нежно, что сердце у меня сжалось.
– Как по-французски «теплый ветер»? – спросила меня Вера.
Я сказал.
– Когда мне захочется сказать вам «мой милый», я при всех, на весь вагон буду говорить вам «vent chaud».
XVII
У разъезда было французское, какое-то бретонское название: Турдей, а на соседнем холме стояла разоренная вражеским нашествием русская деревня Каменка. Деревенские собаки, на низких лапах, похожие на лис, подбегали к вагонам подбирать объедки, выкинутые в снег. Мы встали на этом разъезде так прочно, что колеса вагонов покрылись толстой снежной корочкой. Солнце стало светить каждый день, как будто уже начиналась весна; снег на полях оседал. Из-под снега торчали сухие травинки, цветочки, какие-то веточки. Вера их собирала. С этими букетами мы возвращались с наших прогулок.
Метаморфоза произошла незаметно. У меня начались удивительные дни. Словно я уехал куда-то от себя самого и стал жить какой-то безымянной жизнью, без надежд и без воспоминаний, одной любовью; словно все, что случалось со мной, было совсем не со мной и наступил особенный, от всего отдельный, ну, что ли, отрывок судьбы; и сам я не знал, где я настоящий – на весенних ли полях, влюбленный в девочку, или я, почти не существуя физически, живу в остановившемся времени, разучиваясь видеть мир вокруг себя.
Вера всегда была трезвее меня. Она становилась нежней и доверчивей; у нее возникала привычка, привязанность ко мне. Но жизнь у нее не оборвалась, как моя; все продолжалось, не утрачивая связи с прошлым; она могла говорить и думать о том, что будет с нами дальше, а я разучился мечтать.
Мы бродили вдвоем целый день и возвращались усталые, счастливые и все-таки снова хотели быть вместе. Вера выбегала из вагона, я шел за ней, и она меня спрашивала:
– Вы никогда, никогда меня не разлюбите?
Добрый Асламазян открывал и закрывал за нами тяжелую вагонную дверь.
– У вас когда-нибудь бывали романы? – ядовито спрашивала меня Нина Алексеевна. – Вы хоть бы минутку подождали, а то все видят, что вы бежите следом за Верой. Она, по-моему, опытнее вас и гораздо лучше притворяется.
Я в самом деле ничего не умел скрывать, хотя тревожился об общем мнении все-таки больше, вернее – иначе, чем Вера. Ей часто хотелось похвастать перед подругами, лишний раз «утвердить себя», как говорила Нина Алексеевна. А мне было важно одно: чтобы никто не смел говорить мне в глаза, потому что это меня отвлекло бы. А за спиной могли говорить и делать все, что угодно: я ничего не видел, никто не существовал для меня – не фигурально, а в самом буквальном и точном смысле.