Страница 8 из 21
Она жила в кладовке в конце коридора, за «страшным» сундуком, и прожила там до самой смерти в ленинградскую блокаду в феврале 1942 года. (Стр. 75–78)
В конце марта (1931 г. – Ред.) наша такая спокойная жизнь кончилась. Я ехала в Москву. Ехала я впервые в жизни одна. Батаня меня очень обстоятельно собирала, даже сшила новый халатик, в котором я должна была ехать в поезде, сшила новое белье и покупала какие-то вещи, будто я ехала не к маме и буду там в Москве жить одна… Я увидела маму, она встречала меня… «Это наша улица – Тверская, запомнила – Тверская», – сказала мама. Извозчик остановился у подъезда, облицованного серым мрамором, с двумя такими же мраморными колоннами по бокам, и мы через двойные двери вошли в большой вестибюль. По боковым стенам были зеркала и какие-то картины. Вдоль левой стены стояли небольшие столики и несколько кресел, справа в глубине была застекленная конторка с окошечком, там сидел кто-то, а у окошечка стояло несколько человек. Прямо в глубине вестибюля виднелись два лифта, к которым вели несколько ступенек, слева сидел швейцар… Лестница была застелена таким же красным ковром, как раньше в нашем «Гранд-Отеле».
Когда мы поднялись на второй этаж, я не могла удержаться и закричала: «Как тут красиво!» Мы были в зале, просторном, прямо как в «Астории». В стене справа был очень красивый камин, кругом стояли красивые столики, кресла и диваны, а сбоку, рядом с тем местом, где начинался коридор, большая, гораздо больше настоящей, такая же темная, как Медный всадник, собака. «Тут даже красивей, чем в «Астории», – сказала я, – тут как во дворце». – «Дворец и есть, насмотришься еще на эту красоту», – сказала мама очень сердито. Но я поняла, что сердится она не на меня, а на этот дом. «Чего-чего, а красоты в этом «Люксе» хватает», – продолжала мама. Когда мы шли по коридору, шагов наших было совсем не слышно, потому что по полу был расстелен толстый зеленый ковер (как по траве – подумала я). «Этот дом называется «Люкс»?» – «Да», – мама так сказала «да», как говорят «нет», и я окончательно поняла, что этот дом она не любит. Пройдя больше половины коридора, который был, наверное, в два, а может, и больше раз длинней ленинградского, мы вошли в большую комнату. Нюра и Егорка закричали: «Приехала, приехала», – и мы все обрадовались… Мама заторопилась на работу. Стоя в дверях, она сказала: «Когда пойдете с Нюрой гулять, то зайдете ко мне. Там все давно уже хотят тебя увидеть». – «Почему?» – «А они тебя знали, когда ты была маленькая, я тогда тоже там работала»…
Мы стали собираться на улицу, а пока Нюра мне все рассказывала про здешнюю жизнь. Ей очень нравится, и живет она как «барыня». «Никаких печей, ты только посмотри – отопление, и всегда тепло. Никаких тебе керосинок и примусов – на кухне газ. Ты знаешь, что такое газ?» – «Нет». – «Ну, слушай, никакой копоти, кастрюли чистить не надо, чиркнул спичку – и все, чайник через пять минут кипит. Алиханов сам себе чай готовит, вот!» Я знала, что папа катастрофически не умеет управляться с примусом и керосинкой. У него всегда все горит, коптит, взрывается. Все, даже Батаня, предпочитали сами готовить ему чай, чем допускать до кухонной «техники». «У меня теперь руки, как у Руфы, посмотри, ведь никакой грязи, даже мусор не выношу. В баню здесь таскаться не надо. На третьем этаже есть душ, мойся не то что по субботам, а хоть каждый день. Там и постирать можно, только сушить, правда, негде, чердака здесь нет, зато ничего не украдут», – радостно продолжала она. В Ленинграде был чердак, от него у швейцара хранился ключ, но почти каждую неделю говорили, что у кого-то украли все белье. Однажды украли и у нас. «Пока Алиханов и Руфа на работе, я прямо здесь натяну веревку и сушу. Оно у меня живехонько под утюг – готово. Ты ведь знаешь, как я выжимаю», – она опять засмеялась. У Нюры была примета: «если слабо выжимать, муж пьяница будет», и она выжимала так, что Батаня говорила; «От твоих рук простыни трещат». Я на всю жизнь запомнила эти Нюрины слова о пьянице-муже и тоже, пока была сила, выжимала до последней капельки.
А Нюра все сыпала и сыпала на меня разными подробностями: «Внизу столовая, когда некогда, можно обед готовый брать. Они там готовят очень даже прилично». – Слово было Батанино, и сказала она его с Батаниной интонацией. – «Девушки, которые в нянях живут, все славные. А хозяйки или одинокие мужчины – тут их чуть не полдома таких жильцов – почти никто по-русски не говорит. Иностранцы. А вообще в «Коминтерне» хорошо жить, это не то, что «курсы марксизма», и даже лучше, чем дома», – домом она всегда называла наш ленинградский – с него началась ее городская жизнь. «Какой «Коминтерн»? Мама сказала, что этот дом называется «Люкс»». – «Конечно, «Люкс»», но это и есть «Коминтерн», – настаивала она, но тут я была с ней не согласна, я уже знала, что Коминтерн – это Коммунистический Интернационал, как КИМ – Коммунистический Интернационал Молодежи, и вообще, что она не знает, что ли: «Заводы вставайте, шеренги смыкайте, на зов Коминтерна весь мир собирайте. Два класса сомкнулись в смертельном бою. Наш лозунг – Всемирный Советский Союз…». Но я не стала объяснять Нюре, что она говорит «чепуху» (слово папино)…
Вечером того же первого московского дня папа принес мне новую книгу, которую я перечитала подряд несколько раз, и она стала на пару месяцев любимой и первым лекарством от тоски по дому. Книга называлась «Газетные воробьи». Она рассказывала о мальчиках, которые жили в подвалах и трубах сточной системы – подземном городе, расположенном под Нью-Йорком. Они торговали газетами, ранним утром бегая по большому холодному городу. У них никого не было – ни пап, ни мам, ни бабушек или старших сестер. Они сами помогали друг другу. Один из мальчиков заболел, все за ним ухаживали, но он все равно умер. Он был лучше и добрей всех, и его звали Чарли.
Я прочла книгу не отрываясь, лежа на животе на своем диване и заливаясь слезами. Потом я читала вслух Егорке. Потом, в третий раз, ему и Нюре, и мы плакали все вместе…
Мама говорила Нюре, что она обязательно должна съездить к «своим». «Свои» – это были Нюрины мама и папа и два брата. Я знала, что они «на поселении» или «в ссылке», но эти слова мама и Нюра в своих разговорах не употребляли. Их еще раньше говорила Батаня. Нюре, похоже, в ссылку ехать не хотелось, я не понимала, зачем мама ее туда хочет отправить, когда ясно, что на даче нам всем было бы лучше. Но Нюра уже собирала сахар и крупу, соль и спички и это ужасное хозяйственное мыло. Много мыла, потому что Нюра больше всего любила чистоту…
Нюра приехала от своих еще до того, как мы с Егоркой вернулись из Барвихи. Когда я пыталась расспрашивать ее, как там, она молчала. Но иногда вдруг сама начинала рассказывать, коротко, резко, как-то отдельными словами. Так я узнала, что ее младший братик утонул. Он был чуть старше меня. Пытался ловить рыбу из-под льда, потому что никакой еды не было. Он целыми днями этим занимался, но как это случилось – Нюра не говорила. Потом говорила, что мама стала совсем плохая, у нее пухнут ноги, и она не может ходить. «Так вот и ползает еле-еле. А вообще ужас, Люсенька, полный ужас, ничего нет, землю хоть ногтями ковыряй. И ни одежки, ни еды – ничего», – потом она вдруг отворачивалась от меня и замолкала. А однажды сказала: «Вот Руфа и Алиханов не верят, что так худо, и говорить не велят, так ты смотри, молчи у меня», – закончила она строго. Потом я два или три раза видела, что она собирает посылки и ходит их отправлять. Но письма она получала только от сестры Тани из Ленинграда. Я однажды спросила ее, почему они ей не пишут, ведь она, наверное, скучает без их писем, и она просто ответила: «А я им не велела писать. Нельзя это, вред мне может быть. Да и ни к чему. Что в них скажешь, в письмах-то?»[34]. (Стр. 90 – 104)
Осенью 1931 года я пошла во второй класс школы № 27 на Большой Дмитровке… Не помню, почему, может, из-за очередной болезни, мама привела меня в школу не первого сентября, а на несколько дней позже. Внизу около раздевалки она передала меня учительнице. Та за руку ввела меня в класс и, поставив около своего стола, сказала, что подумает, где меня посадить. Дети смотрели на меня. Я на них. И чувствовала себя так, как всегда чувствует новенький – чужак, то есть плохо. Свободных мест в классе не было. За некоторыми партами сидели по три ученика вместо двух. В Ленинграде я такого не видела. И даже при своем малом школьном опыте понимала, что это непорядок.
34
Коллективизация 1930–1933 гг. – искусственно созданная Сталиным гуманитарная катастрофа вселенского масштаба: голодомор на Украине, на Дону, в Поволжье, а Казахстане, на Урале и т. п., миллионы «раскулаченных» спецпереселенцев, в числе которых и родственники няни Нюры. – Сост.