Страница 8 из 10
В этот году зима упала прямо во дворе. Она лежала там белой историей снега, который томился далеко в высоте: снег вызревал, а потом он упал, и белые пейзажи, белые люди, белые графины с морозовым соком стояли на белых подоконниках. Весь материк – это была большая и снежная комната, стены из домов, снег, слетающий с потолка, и нарисованные облака, не выключив снега, продолжали заходить изнутри, и каждый человек мчался через зимнюю дверь, тайно меняясь по пути. Когда он выходил на другой стороне зимы, не было никаких следов позади, он выходил другим человеком, и сразу же попадал на заснеженную площадь, где на столбах многие говорители, и они шептали: снег-снег, и ещё раз снег, и сам он, падая, всегда произносил себя. Снег, который не умел промолчать. Кто-то услышал, приходил, чтобы помочь, но нужно ли ему помочь?
Снег становился королем, его описывали, его подзывали, и вскоре наступало это долгожданное утро, и люди надевали стеклянные шляпы, курили стеклянные трубки, несли стеклянные цветы, как будто играли в прозрачных и мёртвых людей, но так они демонстрировали живых – убирали разницу между тем и другим. По пространству вырастали затемненные стеклянные дома, где каждый гость мог поставить секрет, как постановку и как секрет, и тут же раскрыть его. Чаще всего это выглядело как театры теней, но кто-то придумывал оригинальные формы разоблачений: писал на стекле или зажигал иллюминацию букв. Драм никаких не происходило, только малые исповеди, более-менее простые – это то, что они прятали в стеклянных домах.
Люди писали друг другу стихи, дети расхватывали стеклянных существ, и всё было таким северным. Хрустальные звуки закручивали в большие прозрачные фонари – оркестры не останавливались, и музыкой светилось – лампы или северное сияние. Стеклянные шары, наполненные приметами явлений, словно банки с погодой – это то, что распахивалось в кульминации дня, и яркое многообразие мира возникало. Так заканчивался излюбленный праздник зимат, на котором встречались видимые и потаённые существа.
…Виргус уже не знал, к какой из этих групп он может себя относить. Утром он видел, как люди шли собираться, и он тоже пошёл, чтобы собраться, взял необходимый инструмент, сел на скамейку и начал вырезать сувенир, преимущественно, ангелов, но дети не брали их: ангелы казались им слишком печальными, и тогда он переместился на цветы, но цветы оставались непоявившимися. Кто-то похлопал его по плечу, и Виргус потащился обратно домой. Ни счастья, ни оркестра он не увидел на этом торжестве, лишь цифры летали, эти птицы и цифры – сделать до такого-то числа, успеть, покрасить, успеть…
…Это был день, когда у дома возник незнакомый человек. Он долго не начинал звонить, но потом они встретились около двери. Хозяин не знал, что и говорить, а пришедший смущался, как будто давил из себя языки, надеясь получить некоторый сок: я давлю ради сока. – Вы поите безъязыкого друга? Хозяин пригласил гостя войти, и они сидели в гостиной, поддавшись церемонии чай, и Виргус наблюдал, как он бьёт себя дико по волосам, бьёт по глазам – зачем этот тронутый заявился сюда?
– Я бы хотел написать внутри птиц… Видел о вас материал… Договорился с вон теми людьми… Можно мне тут немного пожить?
– Кто вы такой?
– Я философ, я приехал, чтобы написать внутри птиц.
Всё, что происходило, – это был сущий абсурд, но мастер показал ему дом, разрешил ему жить: хозяин очень устал. Он был уверен, что это вымысел, бред, что это временное существо, дикий фантом, но Гилберт всё никак не рассеивался, и вскоре он привык находить его в мастерской, стало даже как-то повеселей. То, что они говорили, – эти взгляды имели большие совпадения, и общая атмосфера речей. Виргус как-то ободрялся, и птицы становились немного живей. Правда, не давала покоя запрятанная гора – то, как философ упорно не показывал гору, носимую за душой, и этот камень давил его: видно, что этот камень давил его, но он отмалчивался. И редко когда начинал говорить, что-то такое про умных людей, тех, что без средств к существованию бывают способны на самое страшное.
Виргус не знал, как это можно понимать. Время от времени он заставал философа лежащим на земле, и тот будто вдавливал себя. На все попытки его приподнять он только отмахивался: оставь, мне надо подготовиться к этой войне. Какая ещё война? Хозяин оборачивался спиной и двигался обратно к мастерской. И дальше философ почти уже не ходил на покраску, но мастер не думал его прогонять. Что-то нависло над ними: как раньше эти люди летали в отдельных шарах, но потом они оказались в одном, и словно стекло наросло.
Как им удастся уйти? Через финальное чудо. Пока же они призваны ждать. И хозяин сидит у предела печи, а философ внедряет свои мысли в стекло, и только снег продолжает идти за окном, снег идёт и идёт, как будто кто-то тихо переворачивает шар.
Зиматы разводили не только овец. Было тут и кое-что ещё. Там, где начиналось невидимое, там жили ангелы, но там жила и смерть: люди накидывались на неё и сразу же говорили: дружище, привет, звали на различные торжества. Сказано было: люди прорастут из небытия, и все будут смертные. Смерть, которую они уважали как единого предка. Попасть на материк можно было только через рождение или через смерть, и виртуал ритуальный тут не проживёт, и идеалист маневренный тут не проживёт. Погода и смерть – это то, чем они отгородились от остальных. И если погода сразу же давала о себе знать, то смерть окутывала приезжего постепенно, и где-то он останавливался и кричал: это же смерть, вызовите бригаду ликвидаторов! Но только улыбка со стороны.
Каждый зимат был мастером в умении жить, но и в умирании они находили немалое поле для творчества. Люди входили в такое состояние, пограничное жизни, и только так удавалось сохранять установленный ход вещей. Где-то говорили, что смерть – это стыд, и надо поскорее зарыть, но здесь её выставляли напоказ: на полках стояли баночки для смерти, это же сосуд для души, люди подходили, чтобы постучать, и если там была душа, они могли услышать вот этот звон. Звон, который выпускали в хорин, когда человек умирал.
Смерть; и дети играли с китом, отрезанная голова лежала неподалёку, и малыши в резиновых сапогах бегали по красной воде. А одна девочка привела на урок живую овцу, убила её и разделала прямо на уроке, а другие дети учились. Это жизнь, и стоит ли её прятать? Все едят мясо, и мы едим мясо, так они говорили, и головы овец в супермаркетах, мимика и замороженный мозг – это же едомое, еда, то, что смотрело из зелёновости холма, бегало, спасая своего ягнёнка, и собеседник понятливо кивает: да, конечно, животные очень милые, но надо же что-то и есть.
Вот она, тайна материка: переизбыток жизни, который нужно было всё время уравновешивать. Жизнь была явлена тут так широко, жизнь была дана всей окружающей средой, этим океаном, травой, решительными иглами скал, и надо было с самого раннего возраста учиться примыкать к этой среде, где жизнь и смерть идут рука об руку. Здесь было такое количество жизни, что смерть не могла вызывать испуг, и можно было дружить с ней, можно было жить с ней, можно было давать её детям поиграть.
Люди ходили, натыкаясь на выступы поездов для самоубийства, и каждый мог решить, надо ли покупать билет. Эти поезда ходили несколько раз в год, и всякий раз кто-нибудь оказывался внутри. Каждый из этих поездов должен был проехать все тоннели материка, прежде чем упасть с высокой скалы, и не было шансов на то, чтобы человек уцелел, но поезд оставался невредим, и можно было использовать опять.