Страница 3 из 8
Лия хотела заняться организацией и устройством будущих похорон, сделать для мамы то немногое, что еще могла. Она хотела выбрать, если можно так сказать, престижный похоронный дом, место на престижном кладбище, ей это было важно. Она думала, в каком платье маму будут хоронить.
Платье! Конечно же, в том зеленовато-голубом платье, отстроченном золотистой ниткой, мама надевала его в самых торжественных случаях. И обязательно надо будет накрасить маме губы ярко-красной помадой. Это ведь любимый мамин цвет. Он так идет к ее светлой коже и черным волосам, которые до последних дней сохраняли пышность и поседели только за несколько недель до смерти.
Лия серьезно поговорила с папой и тот наконец согласился, что раз действительно пришло время заняться будущими похоронами, то пусть заодно место на кладбище купят и ему, рядом с мамой, и оплатят авансом все ритуальные услуги на двоих. Все это обойдется приблизительно в двадцать пять-тридцать тысяч долларов.
Но денег у меня не было. Я пришел к папе и, виновато опустив голову, признался ему во всем:
– Понимаешь, иногда мне кажется, что роман уже закончен, что он удался. Я тогда связываюсь с очередным редактором, плачу ему, он редактирует, но вскоре мне становится очевидным, что там полно недостатков, и я снова начинаю переделывать. Кто бы мог предположить, что услуги этих проклятых редакторов стоят так дорого?! Не забывай, я ведь нигде не работаю…
Папа сначала странно улыбнулся, будто бы я пошутил. Потом вперил в меня тяжелый сумрачный взгляд. Он пытался и не мог осмыслить эту новость:
– Ты бездельник и транжира! – наконец выкрикнул он. – Ты – позор нашей семьи.
– Когда-нибудь мой роман издадут, и вы все будете мной гордиться, – возразил я.
– Перестань врать! Лучше бы ты вернулся в семью, к жене и ребенку! Уходи, не хочу тебя видеть.
Папа сильно разнервничался. Я опасался, что у него сейчас поднимется давление и придется вызывать «скорую».
– Ну и ладно! – огрызнулся я и, выходя, ударил ногой дверь.
Я попытался взять ссуду в банке, но так как я нигде не работал, ссуду мне не дали.
Узнав обо всем, Лия накинулась на меня с громами и молниями:
– Ты – последняя свинья! У тебя нет ни капли совести!
Она выбрала два места на дорогом кладбище и ритуальные услуги для обоих родителей, заплатив за всё своими деньгами.
После этого мы с ней перестали разговаривать. Мы ничего не хотели знать друг о друге.
Я всегда знал, что Лия – упрямая и бездуховная женщина, которую ни в чем нельзя переубедить. Я знал, что для нее важно только то, что о ней говорят окружающие: ее коллеги в ателье, ее подруги, живущие в таких же роскошных, как и у нее, домах, ее соседи.
Но в данном случае, назвав меня «последней свиньей», Лия была права.
Наша семья разваливалась.
Семья! Для мамы это было высшим духовным законом, священным словом, священным понятием. Мама знала, что наша жизнь на земле держится только благодаря семье. Очень простая формула человеческого существования. Род. Семья. Все остальное – от лукавого.
Мама не вмешивалась в личную жизнь своих детей. Она была мудрой, хотя часто называла себя «глупой». Мама не сказала «нет», она лишь неодобрительно скривила лицо, когда познакомилась с женихом Лии, и точно так же, некоторое время спустя, – с моей будущей женой. Поморщилась с каким-то сожалением. Маме не понравились ни ее будущий зять, ни невестка. Но мы сделали свой выбор. И мама этот выбор приняла.
Был период, когда Лия влюбилась и хотела развестись со своим мужем. Пришла к родителям, чтобы сообщить им о своем решении, и, по-видимому, надеялась получить родительское благословение.
Мама ее выслушала и, приложив указательный палец к губам, долго молчала. Потом тяжело поднялась со стула (у нее уже тогда были больные ноги, периодически распухающие от хронического полиартрита, и вообще она ходила тяжело, к старости была склонна к полноте и из-за этого страдала одышкой), – так вот, мама поднялась, открыла дверь и тихо сказала, чтобы Лия уходила – сейчас же, чтобы ехала к себе домой, в половине двенадцатого вечера, потому что дома ее ждут муж и дочка. Никаких объяснений мама слушать не хотела.
Лия некоторое время сидела, раскачиваясь на стуле влево-вправо. Затем позвонила своему мужу, чтобы он за ней приехал.
Лия не смогла переступить через мамино «нет».
…К тому времени, когда я оставил свою семью, мама уже страдала деменцией, не понимала многого в том, что происходит, носила на запястье специальный браслет на случай, если заблудится. Но порой у нее неожиданно появлялись проблески ясного сознания и желание совершать поступки, соответствовавшие ее натуре.
Однажды я пришел к родителям, и мама неожиданно спросила с порога:
– Это правда, что ты оставил семью?
– Да, – ответил я, пытаясь угадать, откуда она это узнала. Ведь мы старались ее не расстраивать плохими новостями.
Ничего не сказав, мама решительно надела плащ, туфли и вышла из квартиры.
– Ты куда? – спросил я, следуя за ней к лифту.
– К тебе домой. Хочу попросить прощения у твоей жены и твоего сына за тебя.
С трудом я упросил ее этого не делать, завел ее домой, пообещав вернуться в семью.
Но слово свое не сдержал.
Мама была ограниченной женщиной. Не разбиралась ни в политике, ни в экономике, ни в искусстве. Она не читала ни книг, ни газет. Она читала только сказки – нам с Лией, когда мы были детьми, а потом своим внукам. Читала, кстати сказать, с душой, искренне переживая за зверушек и гномов.
Мама плохо считала, писала с ошибками. Один год даже училась в специальном классе для детей с интеллектуальными проблемами.
В кафе магазина «Барнс энд Нобл» я часто беседовал о маме с Башевисом Зингером. Он мне признался, что прототипом героини в своем знаменитом романе «Шоша» (за этот роман Зингер получил Нобелевскую премию) была моя мама. Он говорил, что такие ограниченные, глупые женщины – самое ценное, что есть в еврейском народе:
«До тех пор, пока такие женщины рождаются и пока они с нами, до тех пор еврейский народ будет существовать. Такие ограниченные еврейские женщины мудрее всей премудрости Торы и всей великой немецкой философии. Бог сначала сотворил аидише мамэ, на это у него ушло шесть трудных дней. Сотворить все остальное оказалось сущей чепухой, на это Всевышнему понадобилась лишь пара мгновений…»
А еще мама была землей, черной и плодородной землей, богатым черноземом. Мама рождалась каждый год в пшенице, в яблоках, в кукурузе, в козьем и коровьем молоке, в цветах, в розах, сирени, во всем, что привозили фермеры из Пенсильвании, Нью-Джерси и Апстейта на “зеленый” базар Юнион-сквер.
По выходным я приходил в дом престарелых, где мама провела свои последние два года. Усадив ее в кресло-каталку, я укутывал ее в теплый плед, надевал ей шерстяную шапочку и вывозил на крыльцо. Мы сидели с ней, согреваясь последним теплом осеннего солнца, слабые лучи которого проникали под парусиновый полосатый навес.
Я держал мамину морщинистую руку. Мама уже была в том состоянии, когда не знала, какое сейчас время года, утро или вечер. Она не узнавала людей рядом, не помнила имен, меня называла именем папы. Но мне это было безразлично. Она знала, что это я сижу рядом с ней, и мне для этого не требовались никакие внешние доказательства.
Изредка она поднимала голову, обратив лицо к солнышку, и тихо спрашивала дряхлеющим дрожащим голосом:
– Как дела?
– Все о’кей, мама, – отвечал я.
Этот вопрос она задавала мне десятки лет. «Как дела?» Ей не был важен ответ, ей было достаточно услышать мой голос, чтобы сразу все понять.
Когда я учился на психолога в колледже в Пенсильвании, покинув родительский дом, и жил в общежитии, мама звонила мне каждый день:
– Как дела?
– Все о’кей, мама.
У меня действительно тогда все было о’кей: я редко посещал занятия, зато часто ходил в бары, играл в боулинг, глотал со студентами экстази на дискотеках. «Все о’кей, мама, у меня все в порядке».