Страница 4 из 16
Конечно, глупо сравнивать произошедшее тогда и заклинивший теперь замок, но она зачем-то сравнивала и накручивала себя.
И когда она уже отчаялась, он вдруг наклонился вперед и небрежно потянул хромированный рычажок двумя пальцами.
Дверь бесшумно открылась.
Сердце Веры пропустило удар. Он был настолько близко, что она почувствовала едва уловимый аромат лосьона после бритья. Она вспомнила запах. Точно такой же лосьон она подарила ему на день рождения тринадцать лет назад. Глаза немедленно защипало, щеки ее вспыхнули и Вера, пробормотав слова благодарности, пулей вылетела из машины.
2
Марк Воронов думал, что все давно закончилось, перетерлось в беспощадных жерновах времени. Он даже смирился со своим новым статусом шута и лицедея. Кто же виноват, что шутам за их кривляние кидают под ноги золотые дублоны, а настоящим «талантам» обычно достаются жалкие крохи?
Все бы ничего, и уже не так пугают вернувшиеся ночные кошмары, но где-то внутри все равно зудит. Доктор обещал, что пройдет. Выходит, обманул доктор? Врал в лицо и не краснел? Так чем же Марк теперь хуже? Почему он до сих пор чувствует свою вину за ту ложь, что читает с листа? Он просто актер. Это его работа в конце концов.
Он сыграл не один десяток ролей, среди которых были отъявленные мерзавцы и абсолютные отморозки. А вот поставь всех тех отморозков на одну чашу весов, на вторую усади самого Воронова, и он не сможет ручаться в какую сторону весы качнутся.
– Паскуда, ты Маркуша. – Как-то сказал ему обиженный на него актер, у которого Марк буквально из-под носа увел роль. Не потому, что очень хотел, просто – мог.
Встреть он теперь того человека, пожал бы руку. Тогда набил морду. И коллектив встал на его сторону.
Марк Воронов опаскудел, превратился из творца в потребителя. То, отчего отгораживался, за что презирал других, теперь стало смыслом его существования.
Ложь всегда казалась ему чем-то сродни плесени. Она не может локализоваться в одном месте, обязательно расползется на огромную территорию. У лжи отвратительный запах и цвет, а уж пробовать ее на вкус – просто-таки последнее дело.
Как же так вышло, что ложь стала для Марка чем-то обыденным? Когда он переступил ту черту, к которой запретил себе даже приближаться?
Кстати, та украденная роль едва не перечеркнула его стройную карьеру. Ему простили, хотя и полоскали его имя в семи водах да с ацетоном. Простили ли бы тому, чье лицо даже не задержалось в памяти – тот еще вопрос. Так может не так он был и плох, если пусть окольными путями да помог кому-то? Продолжения той истории Марку никогда не узнать. Да и надо ли?
Память давно играла на его стороне. Подтёрла лишние линии, точно рука профессионального художника, оставив все же бесцветные борозды: глубокие, уродливые, навсегда опечатавшиеся на холсте его судьбы. Поверх грубо легли яркие пятна и штрихи. И он долгое время думал: не видно – значит и нет ничего. А ведь коснись пальцами тех борозд, они зазвенят напряженными струнами, затянут заупокойную, пробуждая призрачные образы прошлого.
Он из кожи лез, чтобы оставаться на плаву. И чем все закончилось? Ярким светом, режущим точно острый нож по беззащитным глазам, высекая вместе с искрами слезы. За тем светом не было рукоплесканий, завороженных лиц, ловящих каждое его слово. Только черная пропасть куда он мчался на бешенной скорости.
Сведенная судорогой нога давила на педаль тормоза и не чувствовала сопротивления.
Та авария стала закономерной точкой в его бесконечной гонке по кругу.
Но даже в короткие мгновения свободного полета сквозь лобовое стекло, Марк отметил трагичность момента, думал, как мог бы поставить кадр умелый режиссер.
Потом резкая боль и темнота.
Лучше бы он тогда умер.
Следующие несколько месяцев оказались вычеркнутыми из его жизни. Короткие вспышки сознания сменялись мутным, отравленным болью и медикаментами полусном, похожим на горячечный бред.
И в этом бреду Марк все время оказывался один.
День выписки из больницы запомнился ему до мельчайших деталей.
Вот он вышел на крыльцо, зажмурился от слепящей белизны снега, искрящегося серебром в лучах хилого зимнего солнца. Прикрыл лицо руками и простоял так какое-то время.
Все ему казалось нереальным.
В больницу его привезли осенью, на исходе необычайно теплого сентября. Тогда еще не все листья успели сменить окрас, тут и там пестрели зеленью деревья, передавая последний привет уходящему лету. Теперь же, насколько хватало взгляда, лежала белоснежная равнина.
Разумеется, в его палате были окна, но он старался не подходить к ним даже когда смог передвигаться без осточертевших костылей. Просил задергивать плотные шторы, ссылаясь на мешающий дневной свет, за что прослыл едва ли не сумасшедшим. Персонал вообще не стеснялся в выражениях, обсуждая Воронова за закрытыми дверьми палаты, где, как они думали, их не будет слышно. О нем говорили так, будто его и нет вовсе.
То, что другие считали причудой, самого Марка пугало до колик в животе. Больше всего он боялся признать, что в его отсутствие жизнь продолжалась.
Обходилась без его участия, усадив Воронова на скамейку запасных.
Как бы он того не желал, время, застывшее в стенах больничной палаты, не остановилось для всего остального мира. Оно все так же спешило куда-то, постоянно ускоряя неумолимый бег.
Когда глаза привыкли к яркому свету, Марк сделал несколько осторожных шагов. Глупо было опасаться упасть – ходить-то он не разучился. Последние недели и вовсе прошли в изнуряющих пытках, по чьей-то злой воле называемых реабилитацией.
Левая нога отозвалась отдаленной болью, чуть согнувшись в колене. К этому тоже предстояло привыкать.
– Через полгода, максимум – восемь месяцев, боль перестанет быть навязчивой. – Доктор, седой дядька с усталым лицом, смотрел на него сонно моргая из-за прозрачных стекол очков в тонкой металлической оправе. – Придется три раза в неделю приезжать к нам. Но, если есть возможность, наймите инструктора или обратитесь в частный центр.
Воронов не смог сдержать зевка.
В голосе доктора угадывались просящие нотки. Марк и сам понимал, что слишком долго злоупотреблял помощью. В муниципальных учреждениях работают исключительно за идею и лишняя нагрузка никому не нужна. Поэтому, дальше ему придется самому.
– Я приду. – Воронов врал, заливая фундамент для будущей глобальной платформы, на которую он взгромоздится в виде монумента себе самому. – Только восстановлюсь в театре и сразу к вам.
Доктор равнодушно кивнул. А Воронову вдруг сделалось стыдно. Зачем он упомянул театр? Ведь за все время никто не признал в нем того, кем он являлся. Никто не попросил автограф и не воскликнул, пытаясь скрыть рвущееся наружу обожание: «Это же вы!» – именно так, с восклицательной интонацией, без оскорбительных сомнений.
Для чего же он сделал акцент на своем статусе тогда? По-хорошему стоило бы объясниться, дать понять, что не имел ввиду ничего такого. Но доктор уже потушил лампу на рабочем столе и встал, недвусмысленно указывая Марку на дверь.
На улице щеки его пылали. Воронов списал все на щиплющий кожу мороз. И, хотя он нашел себе сотню оправданий за неудобную ситуацию с доктором, теперь на него напало необъяснимое чувство, которое он даже не смог идентифицировать.
А еще он не знал, как жить дальше. Не знал – и все тут.
Месяцы, проведенные в изоляции от мира, ощущались годами. И дело было даже не в том, что будто бы вчера светило солнце и добрая половина деревьев щеголяла зеленью, а теперь земля дремала под белым покрывалом. Изменилось нечто неуловимое. Изменилось без возможности исправить. Потому как нельзя исправить то, что и понять-то не получается.
Его жизненный путь совершил крутой вираж. Там на дороге, когда его нога давила на педаль тормоза, не ощущая сопротивления, он понял, что потерял контроль не только над автомобилем, но и над собственной судьбой. Он слишком расслабился, мчал по жизни как по гладкой, едва отремонтированной трассе, ловя ложное ощущение безопасности, наслаждаясь встречным ветром в лицо. Но когда в то самое лицо начали впиваться острые стекла, стало понятно, что ничего он больше не решает. Машина перевернулась несколько раз, его швыряло по всему салону, доходчиво давая понять, что бывает с тем, кто вдруг решит назначить себя богом.