Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 48

Из Фрейбурга Воронин и Фаминцын переехали на лазурный берег Средиземного моря. Здесь, близ Ниццы, жил известный французский альголог (знаток водорослей) Тюре.

Молодые русские ученые занялись в лаборатории у Тюре морскими водорослями. И опять-таки каждый по-своему. Воронина эти растения интересовали сами по себе, Фаминцын же пытался проникнуть в тайны жизни, скрытые в растительной клетке.

1861 год. После двухлетнего отсутствия друзья вернулись в Петербург. В России — большие события. Александр II издал манифест об освобождении крестьян от крепостной зависимости. Воля! Но странно, — крестьяне продолжают бунтовать. Не нравится народу такая «воля», когда мужик остается гол, как сокол, а барин еще больше богатеет.

Все слои петербургского общества возбуждены. Воронин и Фаминцын слишком поглощены наукой, чтобы участвовать в политических спорах. И тот и другой убеждены, что можно прожить жизнь, не встревая в политику..

Вскоре по приезде из-за границы друзья защитили в Петербургском университете свои магистерские диссертации: Фаминцын — о созревании винограда, Воронин — о морских водорослях ацетабулярия и эспера, которые он изучал близ Ниццы.

Фаминцын, став магистром, получил место преподавателя в Петербургском университете.

Воронин службы не искал. Он уединился, устроив дома лабораторию. Игла, бритва… Пользуясь этим вооружением, не заводя никаких сложных приборов и устройств, кроме обычного микроскопа, Михаил Степанович на протяжении полувека, до самой смерти, вел замечательные по точности исследования.

Фаминцын тоже устроил дома лабораторию (в университете тогда не было сносного ботанического кабинета) и принялся изучать действие света на растения.

На западном краю Васильевского острова лежало Смоленское поле — громадная пустошь, изрытая ямами, поросшая сорной травой. По преданию, в петровские времена тут хоронили плотников и землекопов, пригнанных из Смоленщины в болотистую дельту Невы на строительство новой столицы.

Некогда на месте Смоленского поля теснился, дерево к дереву, густой ельник. Широкая просека вела сквозь него в Галерную гавань, устроенную при Петре на берегу Финского залива для гребных судов. Через полтора века после основания города от ельника и следа не осталось — свели на дрова, на поделки. На месте леса осталась пустошь, и ею завладели дети гаванских рыбаков, фабричных рабочих, лодочных и весельных мастеров.

Пустошь была для мальчуганов и лесом, и садом, и цветником. Прячась во время игр в зарослях чертополоха, они вдыхали тонкий нежный аромат его лиловых цветков; переползая, чтобы внезапно наскочить на врага, они перебирали руками крупные, с вырезами, листья одуванчика и незатейливые желтые его цветки. Никто им тут ничего не запрещал. Изредка на пустырь забредал какой-нибудь пьяница, но и тот не служил помехой: пошатавшись по полю, заваливался спать в лебеду.

И вот однажды, в середине мая, на Смоленское поле заявился барин. Не какой-нибудь, обходом прошедший по всем распивочным Васильевского острова, а настоящий, трезвый барин в начищенных сапогах, в соломенной шляпе и чесучовом белом пиджаке. На плече у него висела сумка, из которой выглядывали склянки с широкими горлышками, заткнутыми пробками.





Недавно прошли первые теплые дожди, и все ямы и лужи Смоленского поля полны были воды. К великому изумлению мальчишек, следивших за каждым шагом пришельца, чудной барин, не жалея сапог, принялся лазать по этим лужам и ямам.

Чем-то привлекала его поганая, подернутая зеленой тиной вода, которую не лакали даже бродячие псы. Барин вставал на коленки возле ямы, разглядывал воду через увеличительное стекло, а потом зачерпывал склянкой, стараясь захватить побольше тины. Он унес в своей сумке три склянки с водой. На другой день поутру явился опять. Так ходил он изо дня в день недели две — и все в одно время. Мальчишки привыкли к нему, стали подходить поближе, но заговаривать с барином даже самые бойкие не смели. Он же словно и не замечал их. Только однажды, поманив самого маленького отрепыша, сунул ему, не говоря ни слова, горсть карамели и орехов.

Больше хозяева Смоленского поля не видали чудного барина… Если бы мальчишки хоть раз отважились пойти следом за ним, если бы могли они проникнуть в квартиру магистра Фаминцына на Седьмой линии Васильевского острова, — о, какой удивительный мир открылся бы им!

Каждое утро Андрей Сергеевич Фаминцын приносил из ям и луж Смоленского поля свежие порции тины. К приходу барина Пелагея притаскивала в ведре свежей невской воды, и Андрей Сергеевич, как выражалась горничная, принимался колдовать. Он раскладывал тину по чашечкам: в одних была невская вода, в других — вода из ям Смоленского поля. Он выставлял то одни, то другие чашечки на прямой солнечный свет либо затенял край одной какой-нибудь чашечки, либо вовсе убирал ее в тень. Лупа и микроскоп были у него постоянно в ходу. Он повторял свои опыты, терпеливо манипулируя чашечками. Ему нужны были все новые и новые порции свежей тины, и каждое утро, в один и тот же час, он отправлялся на Смоленское поле.

Тина, которую с такой настойчивостью исследовал Фаминцын, давно уже перестала быть таинственной «зеленой материей», за сто лет перед тем сбившей с толку Джорджа Пристли.

Впрочем, и Фаминцына водоросли введут в заблуждение. Но это случится позднее.

А пока он знает, что имеет дело с водорослями, и, конечно, умеет определять, с какими именно видами имеет дело. Из ям Смоленского поля он приносит в свою домашнюю лабораторию эвглену и хламидомонаду…

Эвглена… Одноклеточный организм, видимый лишь в микроскоп. Но какой странный! Доныне ученые не решили, куда отнести эвглену — к растительному или животному царству. Она представляет собой удивительную смесь животного и растения. В зависимости от внешних условий, она может быть то тем, то другим, а то и тем и другим вместе. У нее есть жгутик, с помощью которого она быстро передвигается в воде; у нее есть нечто вроде глотки для захвата пищи; у нее есть глазок, окрашенный красным пигментом; но у нее есть и хлорофилл, и она способна, подобно всякому зеленому растению, созидать на свету органическое вещество, первопищу. Попав в темноту, эвглена теряет хлорофилл и становится сапрофитом, то есть питается на манер грибов и бактерий за счет мертвого органического материала; выставьте эвглену на свет — она вновь приобретет хлорофилл и вновь начнет созидать для себя пищу. Жительница мелких пресных водоемов, вроде луж на Смоленском поле, эвглена, очутившись на суше, не гибнет; сбросив жгутик, она обретает способность ползать либо превращается в спору.

Быть может, эвглену следует отнести не к растениям и не к животным, а к неведомому третьему царству живых организмов? Быть может, на заре жизни, сотни миллионов лет назад, господствовали именно такие «эвгленоподобные» организмы, способные вести то «животное», то «растительное» существование? Вопросы эти и ныне, во второй половине XX столетия стоят перед наукой. Ну, а в шестидесятые годы прошлого века магистр Фаминцын ставил перед собой более скромную задачу. Он хотел узнать, как ведет себя эвглена под прямыми лучами солнца и в тени, какая вода ей больше подходит — чистая речная или желтая, ржавая, которой заполнены ямы и лужи Смоленского поля.

От хламидомонады он добивался ответа на те же вопросы. Эта одноклеточная водоросль, быстро размножаясь, зеленит лужи и пруды. Делящиеся клетки хламидомонады обволакиваются слизистой оболочкой — «хламидой» (в древней Греции хламидой называли одежду, схожую с плащом), служащей защитой молодым особям. Если условия благоприятны, то хламида с молодых клеток спадает, и приобретая жгутики, они расплываются.

Много дней просидел Фаминцын над своими чашечками, в которых плавали, устремляясь к свету, производя тысячи и тысячи себе подобных, зеленые тельца. И ученый пришел к выводам, неожиданным для тогдашней науки. Ботаники знали, что водоросли, как и другие растения, обладающие хлорофиллом, тянутся к свету; хламидомонада, скажем, помещенная в склянку с водой, скапливается возле той стенки сосуда, которая обращена к свету. И считали само собою разумеющимся, что чем ярче свет, тем лучше для водоросли, как и для всякого иного растения.