Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 26

– Клялся Кузьма, что не примет греха, зарекался не пить от вознесения до первого поднесения. Проваливай, кукушкин сын, на свой почин, чтоб глаза мои тебя не видали, ноги твои по двору не ступали. Сыщу себе псаря нового, толкового, негулящего, работящего.

А тот и ответить путем не может, видно, шибко тоска его гложет, царю кланяется, ичет, словно черта кличет, и боле ни гу-гу, лишь одно – ку-ку.

Вот гуляет псарь день, гуляет второй с хмельной головой. И пить горе, а не пить – вдвое, но обычай такой, ежели принял чуть, то давай по другой. Водка – вину тетка, рот дерет, как вовнутрь идет. Только вином жажды не запьешь, разве больше наживешь. На третий день упал псарь под стол, как голый мосол. Разобидился-рассердился целовальник на него, что не платит ничего, да и выволок за дверь выгнать хмель.

Проснулся-проспался псарь во дворе, на сырой земле, стук-постук, милый друг, стучит в кабак, а его не пущают за просто так: плати деньгу-денежку за пропитое-съеденое, а коль нет, то и пошел прочь, людям голову не морочь.

Приплелся псарь обратно к царю под раннюю зарю, а его во двор не пускают, будто совсем не знают. Искал-высматривал псарь в ограде хоть щелку, да все без толку. Разбежался со всей мочи, думал, в ворота проскочит, да башкой врезался-ударился, чуть не преставился. Заорал, согнувшись в дугу, а вместо крика из него «ку-ку». Стоит, кукует, а народ думает, будто он так озорует. Тут и царь на шум-гвалт явился, на псаря уставился.

– Отчего кукуешь? По чем тоскуешь? – а из того ни словечка не идет, лишь «ку-ку» и прет.

– Вишь, допился, – царь его жалеет, – и слова сказать не умеет. Ладно, помогу твоему горю, отпущу на волю, иди на все четыре стороны, куда не летают черные вороны. А я издам указ, всем целовальникам наказ, чтоб они тебя привечали, вином-брагой угощали, наливали столько, прокукуешь сколько.

Поклонился псарь, как смог, ткнулся башкой в царев сапог, закуковал пуще прежнего, понесся-побежал что есть мочи, куда глядят очи, до ближнего кабака глотнуть с устатку пивка.

И ходил он так по всей земле, по чужой стороне ни трезв, ни пьян, пустой карман, а как увидит кабак, закукует и день-деньской пирует. А через год-другой добрел он до города до Тобольска, где босиком с горы бежать скользко, а в сапогах тяжело, зато пьяным живется весело. Засел в кабак подле Никольской горы и гуляет до поры, кукует с утра до вечера, коль делать боле нечего. И мужики-тоболяки тот манер у него переняли: коль выпить захотят, то куковать начинали, а как пропьют все манатки, то и взятки гладки, выйдут во двор, вновь закукуют, по-своему затокуют.

Так и пошло прозванье за тем кабаком «Кукуй», хоть смейся, хоть горюй, а выпить не на что, то и в кабак соваться нечего. Эдак пить – только людей смешить. По-нашему как запил, так и ворота запер, а коль будешь долго куковать, то неча будет и запирать.

Вот так и живем-можем, о том вам доложим: лошадь продали, сани купили, в них добро сложили, повезли в кабак, отдали за так, все до нитки отдали, на вино поменяли, а как проспались, куковали-плакали, слезы капали. Тем и сыты, что мало биты. Горюй, не горюй, а попал в «Кукуй» – против ветра не плюй.

Про Казачий взвоз и бороды запретные

Стоит город Тобольск на горах крутых меж лесов вековых, а те холмы-горочки логами-оврагами изрезаны-промыты, потом людским покрыты. Как наверх взбираться начнешь, всех богов соберешь. Где человек пройдет, там и конь поклажу везет. Вот как острог срубили-сладили, то и взвоз на нижний посад копать начали. Воротную башню поставили, от лихих людишек-варнаков зыкрывали-запирали, с приезжих купцов плату взимали.

Ехал раз Митька-казак домой вечерней порой. Припозднился-загулял у кума на именинах, посидел малость у соседа на крестинах, выпил-закусил, обо всем позабыл – все казаку мало, а там и ночь на двор пала. Едет он верхом на коне вороном, песню горланит-поет, а дом свой никак не найдет.

– Вроде был где-то подъем-взвоз, да не туда меня черт занес. Водит казака лысый леший-лешак, на пакости мастак, крутит-вертит, башку дурит. Да не с тем связался, не за тою принялся! – Подхлестнул конька-воронка посильней, погнал рысью веселей. Вдруг глядь-поглядь, а перед ним ворота, плотницкая работа. На обе створки закрыты – не пролезть ужом, не перелететь соколом. Стукнул-ударил Митька-казак по створочкам, брякнул но досочкам, закричал дурным голосом:





– Кто смел-посмел супротив меня ворота поставить да закрыть накрепко?! Сколь разов тут езжал-проезжал, сроду их не было. Открывайте, казака пропускайте, а не то худо будет всем, коль осерчаю совсем!

А в ответ ему кричат стражники с дозорной башни с усмешечкой:

– Ты, казак-баламут, борода сивая, рожа спесивая, не буди народ, не тревожь людей, оставайся до утра, до солнышка. На то мы здесь воеводой поставлены снаряжены, чтоб держать, не пущать воров-татей полуночных.

– Так то я тать?! – Митька-казак заорал-заблажил куще прежнего. – Я разбойничек?! Ах вы, воротники сизорылые, чуфырлы немытые, давно не битые! Доберусь до вас, отхлещу плеточкой, кулаком сочту ребра-ребрышки, с караульных башенок поскиды-ваю! Будете помнить казака-удальца, как домой его не пущали да ворота запирали!

Соскочил Митька-казак с ворона коня, перемахнул через забор-заплот, налетел на стражников-караульщиков, покидал-пошвырял вниз на землю, посчитал кулаком все их ребрышки, разукрасил так, что родная мать не узнает, кого принимает. Растворил ворота, иди кому охота, и поехал не спеша, развеселая душа. А наутро спозараночку от воеводы главного наипервейшего заявились стрельцы-ратники, навалились на Митеньку, повязали накрепко, да и свели в острог-тюрьму при воеводском дому.

Вот вызывает Митьку-казака главный воевода, суд-расправу чинит, его выспрашивает:

– Как ты смел-сумел моего приказа ослушаться, потемну по городу шляться-мыкаться, караульщиков смертно бить, самовольно открывать-распахивать воротины? За вину твою повелю всыпать сто плетей, без всяких затей, да и выслать навсегда из города, словно ворога.

Вложили Митьке-казаку сто горяченьких, как велено-положено, да прочь с Тобольску-города отправили. А осталась у него соседка-любовь, молодая девка Аленушка, зазноба-сластенушка. Как вечерок придет, солнце красное за гору упадет, Митька-казак ложком-тропочкой к ней пробирается, до зорьки алой милуется.

Прознал про то воевода, наслал в засаду своего народа, чтоб Митьку-казака на месте взять да сызнова наказать. Только Митька-казак был большой мастак, спрятался-затаился, быстрой ящеркой вился, ушел в лес от воеводских слуг-неумех. Сколь казака не ловили, не искали, а взять ни разу не взяли. Остальные казаки глядели-смотрели, как их дружка-казачка ловят-промышляют, жалости не знают, да и решили-скумекали свою дорожку в город прорыть-проторить, где лишь казакам ходить. Сказано – сделано. Как удумали, так и вырешили: прорыли меж холмиков тропку узкую с нижнего посада на верхний. И себе путь-дорогу укоротили и Митьке торную дорожку открыли.

А воевода скоро за делами-заботами забыл-запамятовал про казака-своевольника, ночного разбойника. На ту пору от самого царя-батюшки сурьезный указ-наказ пришел – всем служивым людям обличье поменять, бороды начисто сбрить, лицо оголить. А кто ослушается, того в острог на полный срок. Зачитали царев указ на площади, воевода главный принародно сам себе бороду состриг-скромсал, клочки по ветру развеял. Только народ тобольский стоит, чего-то бурчит, а бороды сымать-стричь не желает, цирюльников до лица не пускает. Пуще всех казаки-удальцы осерчали-осердились, на указ царев обозлились.

– У нас бороды спокон веку в чести, нельзя их по-иноземному сечь-стригчи. И Бог Саваоф, и святые угодники бороды носили, не снимали, да и нам завещали.

Воевода нос в цареву бумагу сунул, чего-то там выискал, говорит:

– Про казаков отдельный сказ, иной указ. Вам велено заместо бороды носить усы любой длины, хоть до пуза, а вырастут, так и до пят, на ваш погляд.