Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 26

Только и в другой раз, когда опять из церкви возвращался, собачка-моська на него в том же месте выскочила-набросилась. Он, не будь плох, картуз с головы сорвал да метнул в неприятеля. А та картуз в зубы и к себе во двор утащила. Вот те на! Не понять, чья взяла. Деваться некуда, поплелся домой, пригорюнившись-опечалившись, без картуза, с непокрытой головой, как есть растрепа растрепой. Ветерок холодный кудри треплет-развевает, наскрось продувает.

Затаил Александр Алябьев на ту собачонку злобу, решил счесться с ней, расплатиться за штаны порванные, за картуз утерянный. Велел слуге Прошке заготовить для прогулок палку дубовую, тяжелую, для обороны удобную. А в церковь-храм не пойти нельзя, поскольку наложена на него церковная епитимья, в грехах каждодневно каяться-исповедоваться.

Когда проживал Александр Александрович на Москве, то случился с ним грех-беда: сел играть с обманщиком-плутом в карты, а потом побил того, попотчевал за обман-неправду, за деньги проигранные. А тот возьми через пару дней и помри-скончайся быстрой смертушкой, то ли от болезни какой, то ли с другого чего. Вот Алябьева и потянули на суд, посадили в казенный дом, в Тобольск в ссылку направили-упекли на семь лет с тем, чтоб каждодневно в церковь ходил, за грехи прощение молил. И совсем было смирился Александр Александрович, во всех грехах-промашках своих раскаялся, а тут, на тебе, собачонка несчастная и до другого греха едва не довела, из себя чуть не вывела.

Вот идет Александр Александрович со службы церковной в другой раз с дубовой тростью в руках наготове, зорко под ноги посматривает. Только стал к тому двору подходить, как собачка, все та же, на него бросается, укусить норовит. Поднял он трость-дубину, призамахнулся, а из ворот барышня выходит-выпархивает и говорит ему слово обидное:

– Что ж вы, сударь, на нашего песика размахнулись, палку подняли? Уж два разочка в окошко видела, как вы его обижаете, слова доброго не скажете, нехорошо поступаете, – собачонку на руки подхватила и калиткою хлопнула.

Пришел Александр Александрович обратно домой вконец раздосадованный, сел за инструмент-рояль клавишный, да и сочинил песенку печальную-грустную: «У попа была собака, он ее любил…»

Слуга Прошка как песенку ту услыхал, наизусть выучил, соседям спел-рассказал, от себя чуток добавил-приврал.

Отправился Александр Алябьев в субботний день к батюшке-священнику на исповедь и все рассказал, как он зло на собачку держал, в том покаялся. Пожалел его батюшка, грехи отпустил, обещал перед владыкой епископом слово замолвить, прощение вымолить.

– То, сын мой Александр Александрович, тебе испытание дано, послано. А коль выдержал, обуздал себя, знать, другим человеком стал-сделался.

Спешит-бежит домой Александр Александрович, ног не чуя, и про собачку зловредную совсем забыл, да и та на сей раз не выскочила, не тронула. А через месяц с небольшим пришло с Петербурга-города от самого государя-императора ему полное прощение со снятием епитимьи. Разрешили обратно в Москву перебраться-выехать, жить как раньше жил, человеком свободным, ни в чем не запятнанным.

Уехал Александр Алябьев с Тобольска, а песенку про собачку нам с вами оставил на память петь и тварь-скотинку, как он, жалеть.

Кюхельбекер Вильгельм и нищий каторжник

Много город Тобольск ссыльных видел, часто звон кандальный слышал. Случалось, и дня не проходило, чтоб в острог городской несчастных не привозили, будь то хоть в зной летний, хоть в стужу зимнюю.

Вот однажды въезжает в Тобольск возок простой, крытый рогожей, а в нем сидит государственный преступник, каторжанин Кюхельбекер Вильгельм со своим семейством. Когда-то с самим Пушкиным знаком был, а на царя-батюшку руку поднял, и не помиловали, сослали на рудники в тяжелые работы. Вот теперь, когда он все здоровье потерял-порасстроил, разрешили ему в Тобольск переехать, тут пожить. Из всего добра у Вильгельма Карловича – сундук один, с бумагами весь, доверху тетрадками набитый, а на каждой страничке – стихи, им писанные-сочиненные, и все тут его имущество.

Отлежался чуть Вильгельм Карлович, в чувство пришел, да и отправился по городу по домам друзей проведать, обняться с теми, кого много лет не видел, чьего голоса давно не слышал. Зашел к одному, заглянул к другому, посидели, потолковали о том о сем, о судьбе-доле тяжкой. Домой направился, а тут на городских храмах в колокола звонить начали, к обедне прихожан созывать. И нищие-калеки прежде всех к службе потянулись-заковыляли. Один старик седой, с бородой до пояса, глаза слезятся, голова трясется-подрагивает, к Вильгельму Карловичу руку тянет, подаяния просит. Тот порылся в карманах, поискал, а ничего и не выискал, отвернулся, мимо прошел, будто не заметил калеку убогого.

На другой день на базар с женой пошли и опять на нищего, образом с Лукой-апостолом схожего, наткнулись. Жена хотела ему в ладонь морщинистую копеечку вложить, да Вильгельм Карлович отскочил, отшатнулся, тянет ее дальше. И так каждый день, куда он ни направится, а обязательно на того нищего наткнется. Все бы ничего, да как-то увязался тот старик за ними следом, узнал, где они квартируют, угол снимают, и стал в дни праздничные к ним стучаться, подаяние просить. Однажды Вильгельм Карлович не выдержал, да и спрашивает нищего калеку:





– Скажи, мил-человек, отчего ты за мной по пятам ходишь, проходу не даешь? Я ведь такой же убогий, как и ты, в Сибирь сосланный…

– Уж больно, барин, ты на моего господина похожий, которому я много лет назад верой-правдой служил и по его барской милости на каторгу угодил.

– Ну-ка, расскажи, старина, как дело было. Что-то я тебя не припомню, запамятовал, видать.

– А может, и я чего путаю, – нищий оробел, кланяться стал, – да уж больно похож ты, барин, на него. В точности, как мой прежний…

– Сказывай, сказывай, старина. Слушаю.

– Служил я когда-то при барине добром, что обличьем с вами схож, в доме убирал, печи топил. И как-то раз не разгоралась печь, бересты при мне не было, и взял я у барина со стола лист бумаги на растопку. Он как пришел, потерю обнаружил и хвать меня за грудки… Я и признался, что бумажки малый клочок на растопку издержал. Чем уж так бумажка та дорога была барину, но только отдал он меня в солдаты в бессрочную службу. А я не выдержал строгостей, бежал, пойман был, вот и угодил в Сибирь на поселение. Так и живу, горе мыкаю…

Выслушал его Вильгельм Карлович, ничего не сказал, только велел жене накормить убогого, из вещей чего подарить. Когда старик уходить стал, то и спросил:

– А вы, барин, по какой причине в Сибирь попали? За какие грехи?

– Тяжкий мой грех – против царя смертоубийство замыслил…

– Спаси, Господи! – Нищий вздрогнул весь от слов таких, перекрестился. – Вот ведь до чего книги довести человека могут… Такое умыслить, такое… – Ушел и не приходил более.

А Вильгельму Карловичу после той встречи вдруг занеможилось, захворал, да и помер вскоре. Похоронили его на местном кладбище, а на могилке часто видели старика с сумой нищенской и с бородой, как у Луки-апостола.

О царевом племяннике, девице Агриппине и купцах Корнильевых

В иные времена стародавние в Тобольске-городе разный народ живал, со всей земли сюда приезжал. Тут тебе и шляхтич польский по улочке прохаживается в кафтане дорогом, бархатном, и китаец узкоглазый с мешком на плечах куда-то бежит-спешит, по-своему чего-то бормочет, и хан бухарский на белом коне едет, дорогим кушаком подпоясанный, и царевич грузинский с кинжалом на поясе, в папахе бараньей в пролетке красуется, сам собою любуется, и барон немецкий в очках-коромыслах у оконца сидит, на мир честной глядит. Всяких людей народ тобольский видел-перевидел, и все-то они для тоболяков-сибиряков равны-одинаковы – что барин с ручкой топкой, белой, что мужик-бродяга в онуче серой. Мало кто сюда по доброй воле ехал-спешил, чаще их царский пристав в железах привозил.

И надо же такому случиться, что однажды в Тобольск сам родной племянник матушки-царицы Елизаветы, известной всему свету, подполковник гвардейский Наум Чеглоков на долгие годы в ссылку угодил.