Страница 16 из 33
– «Варвары» хороши, когда на бастионы вместо них идут наемники, индусы и корейцы, идут и гибнут, а они пользуются их отвагой и одержанной победой. «Белые черти» трусливы, – сделал свой вывод принц И Цин, – этим все сказано.
Похороны и связанные со всей этой историей слухи требовали осмысления. Ещё монах Бао сказал, что среди пекинской молодежи все меньше находится тех, кто говорит об императоре Сянь Фэне с чувством гордости или волнения. Подрастающему поколению всё безразлично, кроме собственной выгоды. Молодые люди не желали служить в армии, работать на государственных фабриках и подчиняться законам.
«Расчётливые бунтари, – охарактеризовал их Игнатьев. – Потенциальные предатели».
Понимая, что его послания складывают под сукно, он ещё раз написал богдыхану и подчеркнул: «У Сына Неба может возникнуть нужда в русском посланнике, который знает нечто, не позволяющее ему быть равнодушным к судьбе цинской династии. Если соизволите, то я приду на помощь». Предвидя продолжение войны союзников с Китаем, он намекал на вероятное свое посредничество.
Стрела летящая должна поразить цель.
Глава X
– Вам не кажется, – спросил секретаря Вульфа капитан Баллюзек, – что мы погрязли в быту? – Он был боевым офицером и теперь никак не мог приноровиться к оседлому образу жизни.
– Много хуже, – ответил Вульф и отложил гитару. – Я задыхаюсь в этом пекинском болоте.
Пройдясь по комнате, Лев Фёдорович присел к столу.
– Слышал, вы настаивали на возвращении в Петербург?
– А в этом есть что-то постыдное? – вопросом на вопрос откликнулся Вульф и зажал щеки руками. – Служить бы рад, да дела нет! – У него был вид человека, над которым жестоко посмеялась судьба. – Господи, – воскликнул он с обидой, – сколько я сил потратил на то, чтобы уговорить нашего Николая Павловича внять голосу разума, и всё – псу под хвост! Он настаивает на том, чтобы сидеть и ждать удобного момента. Он, видите ли, так чувствует! Как будто он поэт!
Вульф не стал говорить о том, сколько сил приложено для того, чтобы его самого протежировали и утвердили в должности секретаря военной миссии, и всё ради чего? Ради решения хозяйственных и прочих, столь же ничего не значащих вопросов? Жутко неприятная история.
Он побарабанил пальцами по столу, тоскливо уставился в пол, крашенный охрой, и вскинул свои блеклые глаза на капитана.
– Ещё чуть-чуть, и паутиной зарастем. Мухи на лету дохнут от скуки…
– Уже сдохли, – усмехнулся Баллюзек, показывая на двойные оконные рамы, между стеклами которых, на желто-бурых клочках ваты, валялись вперемешку осы, бабочки и мухи, заснувшие ли, помертвевшие ли…
– …ни беготни по присутствиям, ни личной жизни, ничего… Тоска-а!..
Словно в подтверждение этих слов, со стороны китайского базарчика раздался голос нищего, напоминающий крик ишака:
– Ян-Инь, Ян-Инь, Ян-Инь…
Нищий был безумен и весь день орал одно и то же. От одних его воплей можно было «съехать с глузду», по выражению хорунжего Чурилина.
– He зря в Пекине курят опиум, не зря, – покачал головой секретарь и досадливо поморщился. – Нет сил. Все лето трещали цикады, всю осень выл ветер, теперь этот дурень орет! – Он брезгливо смахнул на газету черного жука, лежавшего на подоконнике, и, открыв заслонку, отправил его в печь. Пахнуло жаром догорающих углей. – Кстати, вы не знаете, как его курят?
– Зачем это вам?
– Да так, – смутился Вульф. – Пришло на ум.
– Настойку опия дают от болей, от поносов, – скучным голосом ответил капитан. – Это я ещё по Севастополю помню. По восемь капель на кусочке сахара.
– И что? – с жадным любопытством спросил секретарь.
– Боль утихает, снимаются спазмы.
– Человек блаженствует?
– Когда боль отпускает, это всегда блаженство.
– А как опий курят?
– Не знаю. Говорят, курильщики этого зелья начинают видеть то, чего нет в реальной жизни. Воображение уносит их в эмпиреи.
– В райские кущи, – вяло ухмыльнулся Вульф. – Туда, где нет тоски.
Баллюзек пожал плечами:
– Во время Крымской войны, в Севастополе, я видел нескольких солдат с Кавказа, курильщиков опиума: худые, измождённые, живые трупы. На них мне указал мой боевой товарищ поручик граф Толстой.
– И эту войну союзников с Китаем уже прозвали «опиумной», – со свойственным ему апломбом заявил Вульф. – Богдыхан запрещает торговать им в Китае, а Лондон и Париж настаивают на обратном.
– Теперь понятно, отчего они пристали с ножом к горлу к нему.
Вульф погрел руки у печи, закрыл чугунную дверцу.
– На рейде Вусуна, – сказал он, выпрямляясь, – небольшого портового городка в окрестностях Шанхая, сосредоточено столько опиумных судов, что их хватило бы на добрую флотилию.
– А почему не в Шанхае?
– Вусун удобней. Там перевалочный пункт: горы тюков с этой отравой…
– Привозят? Сгружают?
– Сбывают, – вернулся к своему столу Вульф и уселся в бамбуковое кресло. – Набивают мошну.
– А пограничники? Таможня? – удивился Баллюзек. – Они куда смотрят?
Вульф усмехнулся и придвинул к себе канцелярскую книгу.
– Туда, куда и все, в сторону денег.
На улице рвотно-безудержно икал безумный нищий.
– Ян-Инь, Ян-Инь, Ян-Инь…
Узнав, что Игнатьев намерен весной перебраться в Шанхай, о чем он уведомил Петербург, секретарь Вульф, наверно, часа три не мог прийти в себя от этой новости. Глупость несусветная! Если уж в Пекине ничего не удалось сделать, что можно предпринять, находясь за тридевять земель от столицы? Козе понятно: ничего! Чтобы настроить струны, их надо натянуть. А Игнатьев рвёт их, обрывает связи с пекинским правительством, пусть даже едва ощутимые…
Татаринов прошелся по комнате, остановился возле печки. От неё пахло сухой известью и нагревшимися кирпичами.
– Николай Павлович что-то замыслил, ждёт наши корабли. Эскадра для него что свет в окошке: не сходит с языка.
– Стратег, – ехидно скривил губы Вульф. – Мыслитель. Рассуждать на тему он умеет: не уймёшь. – Его взгляд ужалил, и драгоман подумал, что секретарь чувствителен, как рептилия. Болезненно воспринимает мир.
В сочельник монах Бао привез ёлку, а на Рождество Игнатьев поехал в Северное подворье, в церковь. Летел густой пушистый снег, валил с небес такими хлопьями, словно кто-то, стоя высоко на крыше, отряхал черемуховый цвет.
В храме жгли свечи, курили ладан, пели молитвы.
Загадывали радость.
«Рождество Твое, Христе, Боже наш», – пел праздничный тропарь отец Гурий, и ему вторили на клиросе.
После литургии, когда прозвучал благодарственный молебен Господу за избавление России от нашествия французов в двенадцатом году, Николай вышел на каменные ступени церковной паперти и… остолбенел. Такую красоту не то что увидеть, помыслить невозможно. Он невольно зажмурился, словно избавляя себя от наваждения, и вновь открыл глаза. Что-то ангельское, неземное сквозило во всем облике довольно юной китаянки, которую он раньше никогда не видел в Северном подворье. Она прошла мимо, слегка опустив голову, и её ускользающий профиль чудным образом запечатлелся в памяти. Николай как остановился на ступенях, так и продолжал стоять, следя за ней, в каком-то дивном столбняке. Он узнал ту, которая ему приснилась в Кяхте. Приснилась, а теперь вот прошла мимо – скрылась за чугунными воротами.
Глава XI
Душа смутилась и затосковала. Николай стряхнул с шинели снег и решил узнать, кто эта юная особа и что привело её в русскую церковь. Он понимал, что в чужой стране, да ещё во время войны, на всякую женщину надо смотреть как на шпионку.
Отец Гурий его успокоил:
– Му Лань не шпионка. Она принадлежит к древнему знатному роду. Её отец – известный пекинский художник, а брат – студент Русского училища, недавно крестился и намерен продолжать учение в России.
– Её зовут My Лань? – повторил имя китаянки Николай, и оно показалось ему восхитительным, напоминающим русское имя Меланья.