Страница 1 из 78
Николай Пахомов
Первый генералиссимус России
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
КУРСКОЕ ВОЕВОДСТВО
ГЛАВА ПЕРВАЯ,
в которой рассказывается о том, как в Курске ждали прибытия нового воеводы
— Едуть! Едуть! — Кубарем скатился с колокольни Никольской церкви — самой высокой в посаде — двенадцатилетний сынишка служилого стрелецкого десятника Фрола, курносый и конопатый Семка. — Едуть!
Как попал Семка на колокольню, непонятно. Церковные служки строго следили, чтобы посторонние по подворью не шастали. И тем паче — не забирались на колокольню: мало ли что у кого на уме. Но вот байстрюк как-то пробрался. Видать, нечистик помогал, когда Бог отдыхал. Впрочем, это теперь и неважно.
Латаная, с отцова плеча, видавшая виды посконная рубаха, распахнутая едва ли не до пупа, от быстрого бега пузырилась за Семкиной спиной. Темный медный крестик на черной узкой тесемке испуганной птицей метался на тощей шейке мальца, норовя выпорхнуть из-под рубахи наружу, подальше от худосочной грудки. Пестрядинные порты, перешитые матерью из отцовских, штопанные и перештопанные разноперыми латками, едва не трещали по швам от энергичного, нет-нет да и посвечивая кожей тельца в новых прорехах.
У сорванцов и сорвиголов всегда так — одежонка в дырках и заплатах. Они не чета своим сестрицам — первым помощницам матерей. У тех на сарафанчике и пятнышка лишнего не увидишь, не то чтобы дырки или латки. А ежели, не дай бог, прореха образуется, то так заштопают, что и вблизи не разглядишь. Одно слово — мастерицы растут.
Давно не мытые с мылом и не ведавшие гребня, выгоревшие на солнце до рыжеватого отлива волосы Семки упруго сопротивлялись неистовому потоку воздуха, создаваемому стремительным движением его же тела.
— Едуть! — по-петушиному звонко и задорно вновь возопил Семка, шлепая босыми пятками по лужам. — Ей-богу, едуть!
— Чему, дурашка, радуешься? — с неодобрением воззрился на него дьячок, сухотелый, жилистый, немного горбившийся, но еще крепенький телом и духом пятидесятилетний Пахомий, обучавший некогда Семку письму и цифири. Как, впрочем, и еще пару десятков посадских, стрелецких и казацких мальцов. — Чему радуешься, орясина стоеросовая?.. Да и как ты мог узреть, когда еще ни в Знаменском соборе, ни у Флора и Лавра ни стука, ни грюка, ни звона колокольного, — быстро прикинул что к чему дьячок. — А у тех и колоколенки не чета нашей: и сами стоят повыше, и к Московской дороге поближе. Точно, врешь, оголец…
Приподняв и придерживая сухонькой рукой подол подрясника, чтобы не замарать его ненароком в лужицах после только что прошедшего дождика, он семенящей старческой походкой шествовал через церковный двор в сторону Пятницкой башни.
Дьячок был обладателем не только острого зрения и слуха, но и обладателем отменного голоса. Несмотря на немалые годы, пел в церковном хоре серебристым тенорком, радуя прихожан. А еще, несмотря на внешнюю хилость, в кулачном бою был одним из лучших бойцов. На Масленицу непременно участвовал в кулачных боях на стороне посадских против слободских, когда те сходились «стенка на стенку» на берегу Тускура. Удар имел резкий, быстрый, хлесткий, сокрушающий. И почти без замаха, чем всегда вводил супротивников в недоумение.
Кроме худощавого и сутуловатого тела, Пахомий обладал короткой, одуванчиковой от ранней седины, бородкой, длинными, цвета выбеленного льна волосами под почти никогда не снимаемой, засаленной от долгого ношения темной скуфейкой, и привычкой делать едкие замечания. Последнее — по-видимому, от ежедневного многочасового чтения книг и рукописей. Причем, как замечали сведущие люди, не только церковного толка. Да от занятий с отроками, когда без наставлений и поучений никак не обойтись.
— Чему, озорник, радуешься? Еще неизвестно, как новая метла мести начнет… Как бы кровавых рубцов по телесам от того метения не пошло, — по козлиному дернул дьячок бородкой. — Милует царь, да не милует псарь. А цари-то сегодня годами малы, чуть более десятка меньшому, — продолжал бубнить, скорее себе, чем конопатому Семке. — Почитай, от горшка — два вершка. А старшой-то, Иоанн, свет Алексеич, как говорят сведущие люди, здоровьицем да умишком не шибко-то одарен…
После дождика земля дышала легко и радостно. Местами парила. Из ближайших рощиц доносилось звонкое пение птиц. Даже воробышки, на что глазу примелькались да слуху попресытились ежедневным соседством, и то как-то по-иному чирикали. Звонче да веселее что ли… Важно ворковали голуби. По-видимому, божьи создания не менее людей радовались улетучившейся духоте, уже несколько дней одолевавшей город, а ныне вот спавшей.
Черными молниями прочерчивали высь стремительные стрижи и ласточки. Взбалмошно граяли галки и вороны, облюбовавшие высокие деревья и маковки церквей и колоколен.
Солнце, перевалив за полдень, золотым колобком катилось по лазури неба, засматривая в оконца церкви. И те отвечали веселой россыпью игриво-искристых лучиков.
Свежий ветерок, резвясь, носился по посадским улочкам, норовя задрать подол сарафана какой-нибудь зазевавшейся молодки, чтобы показать честному люду розовость икр, а то и того более. Пошалив, забирался на церковный двор, где притихал, замирал, окруженный со всех сторон добротными заборами.
Семка, в очередной раз сверкнув голыми пятками и цыпками ног, стрелой пролетел мимо, даже и не подумав прислушаться к словам дьячка, а не то, чтобы им внять. Зато косолапивший несколько впереди Пахомия церковный староста Ивашка Истомин или просто Истома, как чаще его кликали, полнотелый мужичок из мелких посадских купчишек, лет сорока, с плутовато бегающими черными маслянистыми глазами на одутловатом бородам лице, в рубахе красного шелка, все прекрасно расслышал. Хотя сказанное ему, по правде говоря, и не предназначалось. Да вот случилось… Приостановившись, неодобрительно прогнусавил:
— Ты бы, дьяче Пахомий, поостерегся слова, репьям подобные, цепкие да кусачие молвить… А то так и до съезжей угодить недолго…
Истома являлся далеким сродственником знаменитому ныне на Москве Кариону Истомину, вхожему, как поговаривали курчане, в царские палаты. Хоть и не близкая родня, а так, седьмая вода на киселе или же «сёмная водина на квасине», как чаще говаривали курчане. Но Истоме и этого было достаточно. Был не только горд этим родством, но и держал себя с курским людом заносчиво, с небрежением. Особенно с теми, кто был ему ровней или же ниже его по достатку и положению в городе. А таких в славном городе Курске было большинство. Любил всем указывать да подсказывать. А коли что не так, так тут же: «Вот, отпишу в Москву Кариону, либо Сильвестру Медведеву — тогда посмотрю, какую песнь запоете, какого «камаринского» запляшите…».
Упоминание Сильвестра Медведева делалось неспроста. Во-первых, он доводился родственником Кариону — младшая сестра Сильвестра, Дарья, находилась замужем за старшим братом Кариона, Гаврилой. Во-вторых, Медведев еще раньше обжился в Москве. И именно Сильвестр Медведев, а до иночества — Семка Медведь, сын подьячего Агафоника Лукича, — ввел Кариона в окружение царедворцев. Следовательно, по рассуждению многих, пользовался при царском дворе еще большей силой.
К чести Гаврилы и Дарьи, да и других близких родственников Сильвестра Медведева и Кариона Истомина (а их-то было не менее двух дюжин), они, в отличие от Ивашки Истомы, своим родством не кичились. Тихо, с христианским смирением несли свой земной крест, занимаясь мелкой торговлишкой да пуская на свет божий детишек. Словно помня древнюю мудрость, что взлетевшему высоко — падать куда больнее…
На занозистость «родственничка» вяло отмахивались: «Во-первых, на чужой роток не набросишь платок, а вдругорядь — это такая родня, что на полдня, а после полдня — одна возня». А Гаврила, когда его особо донимали жалобами на заносчивость да захребетность Ивашки Истомы, говорил и того пуще: «Родня середь дня, а коль солнце зайдет, то сам черт не найдет». Словом, Истому особо не жаловали, но и открещиваться от него не пытались.