Страница 6 из 69
«Боятся, — скривил князь в кислой ухмылке потрескавшиеся губы. — Хоть и пленник, но боятся. Да и как не бояться — немало, чай, их поганых душ в кущи небесные к любимому ими богу-духу Тэнгри отправил».
И словно в подтверждение его мыслей хан, уже успевший отойти от горячки и напряжения сечи, продолжил уважительно и немного эмоционально:
— Ты, кинязь — батыр! Настоящий батыр! — прицокнул языком в знак особого уважения, если, вообще, не восхищения. — Столько наших воинов порубал, столько палицей повалил, столько душ молодых батыров на небеса к духу Тэнгри отправил, что ой-ой-ой! Во многих аилах и куренях вдовы да матери волосы на себе будут рвать, лица до крови царапать! Крови твоей требовать будут. Много крови. Не знаю, отстою или буду вынужден выдать им тебя головою…
«Хоть и много повалено вас, волков степных, но все же, как видно, мало, раз я в плену у вас, а не вы у меня», — вновь скривил потрескавшиеся губы Всеволод, не произнеся ни единого слова на попытки хана завязать разговор.
Говорить с ханом, в котором Всеволод, несмотря на шум в голове и боль во всем избитом и израненном теле, распознал Романа Каича, не раз виденного им в тереме черниговского князя Ярослава Всеволодовича, не хотелось. Вместе с осознанием пленения пришла апатия, что вздумай половцы казнить его сейчас самой лютой казнью, он бы и пальцем не пошевелил ради спасения. И какие уж тут разговоры с ханом. Тут даже думать о том, что стало с братом Игорем и племянниками, с дружинниками, наконец, не хотелось. Да что там — жить не хотелось. Так что на угрозу в последних словах хана Романа он даже бровью не повел, не отреагировал. Как до этого не подал вида, что опознал хана. А к чему?.. Зачем?.. Что изменится?..
Сделав усилие, Всеволод возвел очи к небу. Майский день шел на убыль. Раскаленный в невидимом горне богов солнечный круг давно покинул зенит и тихонько скатывался к окоему. Высокое небо по-прежнему было чисто и безоблачно, даже у окоема. В его лазури, распластав крылья, одиноко парил степной орел. Кто-то из половецких всадников, невидимый Всеволоду, по-видимому, дурачась, а то, возможно, и радуясь победе над русичами, в веселом опьянении, что уцелел, а не пал, как тысячи его сотоварищей в страшной мясорубке, устроенной дружинниками северских князей, пустил стрелу. Но та, не достигнув цели, едва видимой змейкой скользнула вниз, к земле.
«Хоть ты, друже, пари, не поддавайся басурманам, — отметив тусклым взором это, горько скривил Всеволод пересохшие, потрескавшиеся от зноя и жажды губы и вновь почувствовал привкус крови. — А я вот, видишь, отпарил… Был орел, да весь вышел… Больше на кура мокрого похож… да что там кура… на цыпленка».
В вялой от усталости и ран, поникшей фигуре курско-трубчевского князя, безвольным кулем державшейся в чужом седле, на чужом коне, лишенной оружия и свободы, трудно было узреть схожесть с гордой вольной птицей, парящей в небесах. Но это сейчас. А до пленения Всеволод, имевший темно-карие глаза, в которых полыхало пламя жизни, силы и ума, продолговатый с горбинкой нос, чем-то напоминавший клюв хищной птицы, горделивую осанку, вполне мог быть сравним с орлом. Однако то было раньше…
Видя, что разговора с русским князем не получается, хан Роман, давно крещенный в православную веру и получивший христианское имя, однако по-прежнему придерживающийся обычаев своего народа, вновь ускакал в голову кавалькады. Он не спешил. Он знал, что у него уйма времени, и пленник обязательно заговорит. Никуда не денется. Оттает душой, отойдет сердцем — и заговорит. Все так поступают. Не зря же Всевышний дал людям язык и уста. Заговорит…
Оставленный ханом в покое, Всеволод, как и прежде, поддерживаемый с двух сторон половецкими воинами, поник головой. Его позолоченный шлем был утерян в бою и, возможно, стал уже добычей какого-нибудь кривоного половца, позарившегося на блеск золота и ловко подхватившего шелом концом копья прямо на скаку. Возможно. Но, возможно, он и сейчас где-то лежит среди груды трупов половецких воинов, сраженных Всеволодом и его мечниками-оруженосцами да воеводой Любомиром, сражавшимся рядом с князем в их последний час. А потому темно-русые волосы, прожаренные степным солнцем, но склеенные в отдельные пряди его потом и кровью, закрыли его лик от посторонних пристально-заинтересованных взглядов.
И что творилось в голове князя, какие думы одолевали некогда буйную головушку, поселились ли туда Жаля с Тугой и Горыней — вестниками беды и печали — было неведомо. Может быть, мысленно князь оплакивал свою любимую дружину из воинов-курчан, не пожелавших сдаться в плен врагу и сражавшихся рядом с князем до конца и павших почти поголовно на ратном поле, может быть, он вспоминал светлый лик любимой и ласковой супруги Ольги Глебовны, подарившей ему сыновей-княжичей Святослава, Андрея и Игоря, может… Все может быть… Сползшие на лик волосы, спутанные, потные и окровавленные, как паранджа восточных красавиц, надежно закрыли его лицо и очи — зеркало человеческой души.
Всеволоду, то есть «владеющему всем», названному так отцом в честь его старшего брата Всеволода Ольговича, бывшего великого киевского князя, еще не исполнилось полных одиннадцати лет, когда пасмурным февральским днем родителя, гордость и защиту семьи, не стало. Как и все княжеские чада этой поры, Всеволод был крещен и в святом крещении получил христианское имя Дмитрий, что означало «посвященный Деметре» — богине земледелия и плодородия. Но имя это, хоть и краткое, но дребезжащее при произношении, как-то «не прижилось» и было предано забвению. Зато княжеское Всеволод — мелодичное, ласкающее слух, говорящее о всевластии, осталось при нем навсегда.
Как помнил всю жизнь Всеволод, незадолго перед кончиной батюшки, — а эта картина вставала всякий раз, лишь стоило ему закрыть очи, — в опочивальне князя горели свечи, густо расставленные самим лоснясящеликим епископом Антонием как у одра отца, так и у поставца киота с иконами, оживляя бликами света строгие лики христианских святых, которые, как казалось Всеволоду, неустанно вели наблюдение за последними минутами жизни родителя. Пресвитер Спасо-Преображенского храма Даниил, как и Антоний, гречанин рождением, но хорошо знавший язык и письменность русичей, а потому принимавший участие в обучении княжичей и боярских отроков, перемежая греческие и русские тексты, читает псалмы. Пресвитер просит Господа, отпустить рабу его Николаю — под этим именем был крещен Святослав Ольгович — грехи вольные и невольные и не оставить своим попечением на том свете.
Он, Всеволод, и брат его Игорь скорбно стоят у одра, на котором так тихо и беспомощно, уменьшившись разом и в росте, и в дородности тела, возлегает родитель. В руках у них зажженные свечи. Трясущиеся губы шепчут слова молитв. Рядом с ними сестры Мария, уже сосватанная за луцкого князя Ярополка Изяславича, но еще из-за болезни батюшки не повенчанная и не выданная замуж, и малышка Ольга, которую поддерживает нянька Милка.
Пятнадцатилетняя Мария, подрагивая плечиками, беззвучно плачет, крупные слезинки катятся по ее по-девичьи пухлым ланитам. Маленькая Ольга, не понимая происходящего, но, тем не менее, чувствуя что-то недоброе, пугливо таращится большими черными очами по сторонам.
У смертного одра батюшки с ними нет старшего их брата Олега. Олег Святославич на уделе в порубежном со Степью Курске и ничего не ведает о состоянии родителя. Нет и их старшей замужней сестры Елены — Мирославы, которая с мужем Романом Ростиславичем находится в Смоленске и также ничего не знает о беде, свалившейся на их род в Чернигове.
Словно огромный ворон, с ног до головы в черном, ссутулившись, сразу как-то постарев и осунувшись, утеряв прежний горделивый вид, на низком поставце, изготовленном невесть когда черниговским плотником, у изголовья одра сидит матушка-княгиня Мария. Рядом с ней — таким же вороном, с макушки до пят в черном, верная ключница Меланья.
Временами заметно, как под черными одеждами княгини мелко-мелко дрожит ее тело, по щекам катятся слезы, но голоса плача не слышно. Только заглушенные всхлипы. Не престало княгиням уподобляться малым детям да простолюдинкам и выть в голос, как делают те по любому скорбному поводу. Даже если княгиня сама и не из княжеского роду-племени.