Страница 9 из 14
Униженный и озлобленный, я взвился на ноги, вырвал меч из ножен и, ослеплённый яростью, принялся наносить удары. Первый удар старику! Это он не дал мне спокойно умереть на берегу Днепра и собственной выгоды ради потянул на двор тысяцкого. Хх-а! – и голова старика вместе с железной каской раскололась надвое. Мальчонка пытался прикрыться красным щитом, но я лишь рассмеялся. Хх-а! – и щит лопнул подобно болотному пузырю. Удар должен быть на выдохе, тогда он получается сильнее и ничто не может быть ему преградой. Я развернулся на пятках в сторону седловины, чтобы лицом к лицу встретить конницу обров, но Малюта и Добромуж повисли у меня на руках, а Метелица наступил ногой на грудь, крепко вжимая в землю…
– Пусти! Пусти-и-и!
Меня бил озноб. Мокрая рубаха прилипла к коже, горячий воздух обжигал горло, но тело дрожало от холода. Где-то вдалеке, на другом краю земли, горела лучина, а возле меня было темно. Или нет – сумрак. Всё тот же сумрак, в тусклом мареве которого выделялась фигура невысокого сухощавого мужа с размытым лицом.
– Пусти…
Сухощавый придвинулся ближе.
– Смотри-ка ты – ожил, – прохрипел он. – Ну надо ж! А мы думали не выдюжит. Эй, Воробышек, с тебя жбан квасу. Ожил!
Воробышком оказался огромный детина с размахом плеч не про каждую дверь. Он вырос из сумрака подобно священной горе Алатырь и несколько долгих ударов сердца смотрел на меня, удивлённо потирая скулу. Крепкий малый. Такого бы в дружину, чтоб шёл впереди клина, пробивал дорогу во вражьем строю – беды бы не ведали. Вот только имя… Назвать его Воробышком язык не поворачивался. Видывал я эту птаху – перьев комок да две лапки, так сразу и не разглядишь. А детинушка, что стоял предо мною, на птичку вовсе не походил, скорее на каменную глыбу. Такую с воробьём сравнивать смех один. Ну да не я ему имя давал, не мне и потешаться.
– И то верно – ожил, – голос у Воробышка оказался подстать плечам, такой же широкий, с выразительным медным гулом. Я такой гул слышал в Грецколани. Грецкие монахи вешают в своих храмах большие медные чаны, кои называют колоколами, и бьют в них во время праздников. Гром получается – будто Перун молнией ударил – но не злой тот гром, а добрый и душевный. Монахи для того тот гром издают, чтобы бог лучше слышал, как воздают они ему славу и поют песни. Вот бы и нам такие чаны завести в своих храмах и молебных рощах, дабы богов наших радовать сим добрым громом.
Я приподнялся на локтях и огляделся. Большая полутёмная клеть, лица – серые, тусклые, побитые, и только возле дальней стены огонёк мерцает. Воздух спёртый, горький на вкус; от такого воздуха начинает першить в горле и пить хочется. Я почти сразу понял, что это за место и кто эти люди, но всё равно спросил:
– Где я?
Ответил сухощавый.
– В порубе, – и усмехнулся. – Не в княжьих же палатах.
И память сразу отозвалась прошедшим днём. Я вспомнил ромея Фурия, старика с тележкой, мальчишку Поганко, привратника со связкой ключей, стражников. Значит, в поруб меня всё-таки посадили. Я посмотрел на ноги – и сапоги сняли, псы. Ладно, босиком ходить мне не привыкать. Долго ли только продержат здесь? Старик что-то говорил про княжий суд. Был он уже или ещё будет?
– Давно я тут?
– Второй день, – снова ответил сухощавый. – Вчера утром тебя к нам бросили, будто куклу соломенную. Думали, не оправишься, а поди ж ты. Кто тебя так отделал?
Я покривил губы. Посмотреть бы на того, кто сможет меня отделать! Как уж там сложится дале – богам решать, но гридя, что сильнее меня, я покудова не встречал. Встретил бы – лежать мне в сырой земле, червей кормить. Но не кормлю, а стало быть, благо Перуна на моей стороне.
– Опоили… ромей один… Фурий… Слыхал, небось, о таком?
Говорил я тихо, потому как слабость во мне ещё оставалась. Но уже чувствовал, что силы малость прибавилось.
– Слыхал, – кивнул сухощавый. – Как же угораздило тебя с ним связаться? Мы от него как от моровой язвы бегаем, то ещё лихо. И ты снова встретишь – беги.
– Была б охота, – вздохнул я, и прибавил со злобой. – Пусть зайцы бегают, им сподручней. А у меня за этим ромеем должок.
Сухощавый покачал головой, тебе, мол, виднее, но спорить и доказывать что-либо не стал. И то верно: что толку спорить, если я и так всё решил? Мне бы выбраться отсюда, своих разыскать… И тут я вспомнил, что старик говорил о какой-то сече за причалами. Уж не мои ли? Марк Фурий всяко должен за девкой пойти, больно нужна она ему. А Малюта без моего слова её никому не отдаст. Да и встревожится он всенепременно, когда ромея без меня увидит. Нет, девку он не отдаст. Значится, ромей обязательно в драку полезет.
– Эй, – окликнул я сухощавого, – а ты, часом, не ведаешь, что за сеча у причалов была? Два дня назад?
– Нет, не слыхал, – покачал тот головой. – Давно я здесь, с весны… Ты об том у Мухомора спроси. Он всё знает, к нему сам рыночный целовальник на поклон ходит. Да и с ромеем у него дела какие-то. Он в порубе уже три раза сидел. Уважаемый муж! – закончил сухощавый, прищёлкнув языком.
Уважаемый муж, – усмехнулся я. Знаем мы этих мужей. Поди, воевода городовых воров да ночных лиходеев. Такие с княжьими слугами душа в душу живут, подмасливают их, вот они на поклон и ходят. И с Фурием ведомо какие дела быть могут – разбойные, не иначе. Ладно, Мухомор, так Мухомор. По нужде и с мухомором поговорить можно.
Я кивнул.
– Что ж, где гриб этот? Показывай.
Воробышек и сухощавый помогли мне подняться и, поддерживая под локти, повели в тот угол, где горела лучина. Там, в углу, на подстилке из свежего сена сидел крепкий дедушка, по виду смерд, и то ли со скуки, то ли ещё с чего пережёвывал зубами щепочку. Мне он сразу не понравился: глазки острые, будто два копья, лоб узкий, нос крючком, борода клочьями. Из всех достоинств одни лишь уши: круглые, оттопыренные, лопухастые. Такие уши только у добрых людей бывают.
– Вот, Мухомор, тот муж, коего вчера к нам кинули, – почтительно заговорил сухощавый. – Думали, не оклемается, а он возьми да оклемайся. Дело у него к тебе. Совета просит.
Мухомор воткнул в меня свои копья и долго тыкался, продолжая жевать щепочку. Потом кивнул на место рядом с собой.
– Садись, воевода, поговорим. А ты, Сухач, – это он сухощавому, – поди покудова. Нужен будешь – позову.
Да уж, истинный воровской предводитель. Голос сладенький, мурлыкающий, проникновенный – сущий кот Баюн. Аж мурашки по коже. Уболтает, словами обовьёт, будто сетью, забудешь и имя своё, и матушку родную, и сделаешь так, как скажет. Ну да я тоже не лыком шит. Мне одними словами голову не замаешь.
– Ну, здравствуй, воевода Гореслав, – поприветствовал меня Мухомор, и усмехнулся, когда я удивлённо вскинул брови. – Не признал? Знамо дело… Четыре лета назад отбил ты полон на Волыне у обров. Уж кой бес меня в те края занёс – не ведаю, но тебя всяко сам Сварог послал. Не было б тебя с дружиной твоею – гнить мне в землях неведомых в рабском ошейнике… Что, не вспомнишь никак?
Честно говоря, я не помнил. Сколько я этих полонов отбил, особливо у обров, врагов моих лютых, один Дажьбог ведает. А на Волынь мы, почитай, по два раза на год ходим. Оттуда до обров рукой подать. У меня в дружине у каждого гридня к обрам свой счёт имеется, так что расплачиваться с нами они ещё ой как долго будут.
– Не помнишь, – утвердительно кивнул Мухомор. – Ну да то не грех тебе, нас в том полоне с сотню было, где уж каждого запомнить. Но за то, что спас меня, я тебе по гроб жизни обязан, – он замолчал, хитро щурясь на меня исподлобья. Ждал, видимо, что я начну вежливо отговариваться: мол, что тут такого, всегда рад помочь, мне это ничего не стоит. Я отговариваться не стал. Уж если считаешь себя обязанным, так будь обязан до конца. А коль не считаешь, так за язык тебя никто не тянул.
Не дождавшись ответа, Мухомор тихохонько вздохнул и продолжил.
– И раз богам угодно было вновь свести нас воедино, так давай расплатимся. Какого совета ищешь, воевода?
Я не стал тенёта плести, а взял да и выдал ему всю свою историю как на духу. Ничего не скрыл. Рассказал, как девку похитил, как ромей вместо благодарности ядом меня опоил. Вот ведь бестия: и рыбку решил съесть, и косточкой не подавиться. Рассказал и о сече за причалами, о коей старик обмолвился. Собственно, эта сеча меня больше всего интересовала, всё остальное я для полноты картины добавил.