Страница 7 из 36
Она не ошибалась только в одном: в интуитивном нежелании копаться в русских «измах» последнего времени. Как типичный западный читатель она не знала, что такое постмодернизм, и не интересовалась подобными вещами. Сам же я, пройдя через ту же школу жизни, что и все, – через все эти «школы для дураков», в которых учишься чему угодно, любым творческим пакостям, но только не письму, – с годами я научился понимать, что это явление, постмодернизм, есть ничто иное как заимствование, да еще и перенесенное на почву отрицания и нигилизма, старого и совсем недоброго, который имеет очень давние корни. А вот это русское явление – нигилизм – уж и подавно никому ни о чем не говорит, даже самим русским, страдающим, как известно, короткой памятью.
Во время наших прогулок я объяснял Ванессе, хотя и сам не до конца это понимал, что нет ничего более странного, непредсказуемого, чем судьбы литературных произведений, да и вообще произведений искусства, если между этими понятиями есть хоть что-то общее.
Один из самых известных во Франции русских писак учился когда-то со мной на параллельном факультете. Но меня отчислили. А он доучился до конца. Писал он средние простенькие вещи, предназначенные для простоватой западной публики, которая ходит на демонстрации и в кино, рекламируемое на уличных стендах. Я регулярно видел его на парижских тусовках, видел его даже в книжном магазине у себя под домом в Париже, где ему устраивали встречи с читателями. И даже через витрину, с тротуара, я замечал, как он быстро стареет. Но он и по сей день, видимо, не знал о моем существовании. Вот так и устроен мир настоящий, правильный. Орбиты в нем сплетаются, но не смыкаются.
Если холст настоящего мастера может быть открыт и оценен годы спустя и даже столетия спустя может занять свое место в ряду с другими шедеврами эпохи, то с литературным произведением это невозможно. Срок жизни в литературе куда более ограничен. Наверное, потому, что она сильнее влияет на развитие общества и нравов. По истечении этого срока остаются одни мощи, по которым вряд ли можно о чем-то судить. Разве что о праведности их обладателя…
Нормальный приличный писатель – всегда неудачник. Удачливый писатель – в чем-то анормален, быть им неприлично. Закон больших величин проявляет себя и здесь. Не может умный честный человек быть счастливым. На это ему в жизни отведены только секунды. А секунды не в счет. Потому что счастье это не что-то, что бывает, что встречается, а нечто такое, что должно всё-таки длиться.
Моих философствований Ванесса не понимала до конца. Так же как не понимала, почему я, если я не фетишист, занимаясь любовью с женщиной, предпочитаю ее не полностью обнаженной, а полураздетой – в белье, в носках, в свитере, в чулках, в больничном халате, в любом тряпье. Почему я не люблю ее вымывшейся, надушенной? Почему, мечтая иметь много детей, я постоянно оставляю эякулят у нее на животе, в ладошке, где попало, тем самым беспощадно транжиря свои шансы воплотить желаемое в жизнь? Откуда во мне эта абсурдная уверенность в себе? Уверенность в том, что жизнь моя будет длиться вечно и что добиваться совершенства можно выборочным способом, дозируя свою энергию, свою плоть, свои душевные порывы. Тогда когда жизнь – это то, что есть. Сегодня, сейчас. В данный миг. И ничего больше…
Одна из литературных встреч, подстроенных Ванессой, пробороздила мою жизнь надолго вперед.
Однажды Ванесса познакомила меня с одной из своих бывших пациенток, которая попала к ней в клинику по скорой помощи и оказалась издательницей, то есть, попросту говоря, ответственным редактором. Работала она в небольшом, но известном издательском доме.
Моя Ванесса давно, оказывается, меня раскусила. Она давно поняла, как работает механизм, для меня самого непонятный, но заведенный во мне до упора, благодаря которому я и оставался на плаву, несмотря на все свои душевные и интеллектуальные девиации. Только благодаря этой внутренней пружине я и продолжал во что-то верить, чего-то ждать от жизни и, собственно говоря, писать о ней, о жизни, находя в себе силу отстраняться от черных сторон существования, от мрачных констатаций, к которым я бывал склонен.
Вполне вменяемым, полноценным, «полным жизни» человеком я был, на взгляд Ванессы, только в постели. И не мог иметь никакой сколько-нибудь серьезной цели, не мог ни к чему стремиться без опоры на «основной инстинкт», лишившись этого стимула. Мир без секса казался мне якобы стерильным и вызвал во мне смертельную скуку и упадок духа, потерю интереса ко всему на свете. А воли во мне якобы не хватало, либо вообще не было ничего похожего на волю, чтобы ею – волею – компенсировать, как многие другие, нехватку моего главного и не столь уж примитивного стимулятора. Как бы то ни было, ради меня самого, из самых искренних душевных побуждений Ванесса даже не прочь была мною «поделиться».
Черноволосая Эстер из издательства была лет на пять постарше Ванессы. Невысокая, с правильной фигурой, с правильным молочно-белым лицом и перламутровыми губами, – на мир эта женщина смотрела странноватыми блуждающими глазами, которые уже через мгновенье, стоило посмотреть в них прямо, как подобает, наполняли чем-то сладковатым, обволакивающим. От прямых взглядов лучше было воздержаться.
Эстер мне всегда кого-то напоминала. Наверное своим запутанным происхождением – от колена Данова, как она уверяла, вобрав в свои гены много всякого и отовсюду. Именно эта многоликость, сходство со многими и в то же время ни с кем конкретно, и вызывала при знакомстве с ней некое гипнотическое торможение в голове. Но доходило это не сразу, а позднее. Потому что только потом становилось ясно, что ты такой же, как все, также подвержен срывам – был бы повод, – и что ты себя совершенно не знаешь…
Поразительную предусмотрительность Ванесса проявила даже с местом знакомства. Оно состоялось в муниципальном бассейне, куда мы с ней ходили по пятницам, а иногда в субботу, если погода была дождливая и бег в парке или пешие марш-броски отпадали. Она просто предупредила меня, что в бассейн придет какая-то ее подруга.
Стройная Эстер уже плавала в своем черном закрытом бикини, когда мы вышли из предварительного душа к витражам, где обычно оставляли полотенца, прежде чем спуститься в голубоватую воду.
Они плавали вместе на одной дорожке кролем. Но Эстер иногда переходила на брасс и Ванессу немного обгоняла. Я же предпочитал бороздить водяную гладь в своих черных ластах, при этом стараясь держаться не у самого края бассейна, чтобы не заехать ластами кому-нибудь по носу, потому что першащая от хлорки, вода то и дело вскипала рядом от чьих-нибудь барахтаний.
Время от времени мы втроем делали передышку у дальней металлической лестницы. Новая знакомая мне задумчиво улыбалась. Я же вопросительно поглядывал на Ванессу, о чем-то, наверное, уже догадываясь, уж слишком подруга была недурна собой, даже в своей гладкой шапочке и без макияжа, чтобы Ванесса, женщина здравомыслящая, могла вот так, без задних мыслей и без всяких мер предосторожностей подпустить ко мне близко такую особу.
И действительно, словно издеваясь надо мной, Ванесса незаметно запускала руку под водой мне в плавки. Я отгонял ее. Но мне приходилось принимать в прозрачной воде не очень естественные позы, чтобы хоть как-то скрыть резкие изменения моих форм. Я ложился на живот или прямо в воде, лицом повернувшись к краю бассейна, начинал делать «растяжки» мышц на ногах.
Накупавшись, одевшись и обсушившись, мы сидели в кафе тут же при аквацентре. Они пили апельсиновый сок. Я попросил себе какой-то английский эль, которого сроду никогда и нигде не заказывал, при этом подмечая, что имя «Эстер» – будь она литературным персонажем – довольно резко диссонирует с ее внешностью. Это слово больше подошло бы для марки разливного бельгийского пива. Имя ей не шло, – бывает.
В этот момент и выяснилось, что к литературе, к книгам все мы имеем какое-то отношение. Я – более-менее прямое. Ванесса – по меньшей мере косвенное, через меня. Эстер же принялась объяснять, что работает в «книжном мире» и что такие, как я, каждодневное общение и работа с пишущим людом обеспечивают ей хлеб насущный.