Страница 21 из 36
– Хорошо вам. Здесь всё в размер человека, – Элен улыбалась. – Не больше и не меньше.
– Не больше и не меньше, так и есть. Я здесь не был, кажется… Но вы же знаете, хорошо везде, где… – И я чуть не произнес банальность. – Везде, где веришь в миф того места, в котором находишься. То же самое я в Москве чувствую иногда. В Подмосковье.
– Правда? – Она удивилась.
– Сидишь вечером на террасе, разглядываешь тополя, закат… Там всегда много тополей.
– Вот это правда! А когда пух начинает летать, не знаешь, куда деваться… У меня дома… да вы были… пух по углам сбивается. Такое чувство, что бегает кто-то.
– Я решил, что пикник – лучше, чем ресторан. Жарища сегодня. Не проголодались? – спросил я. – Я показал ей свой рюкзак.
Она и удивилась и нет. И уже через четверть часа, когда мы спустились в сквер и прошли по алее еще немного вперед, я остановился перед одной из скамеек и стал разбирать содержимое рюкзака. Здесь всё было по-прежнему. Тенистая, безлюдная аллея. Действительно ни души. Для центра Парижа это было даже странно.
Расстелив на скамье скатерть, я извлек коробки с порционными сандвичами, готовый картофельный салат, бутылку бордо, виноград, тряпичные салфетки, пластмассовую посуду. Элен с живостью помогала мне. Пока я откупоривал вино и разливал бордо по пластмассовым стаканчикам, я объяснял ей что-то про вид, открывавшийся по сторонам, и вдруг понимал, что правильно сделал, что позвал ее сюда. Окажись мы в ресторане, ей было бы со мной неловко или скучно.
Она же стала рассказывать о своей поездке. Поселилась она в семнадцатом округе, на рю Нолле. Квартиру ей раздобыли всё те же родственники. Скромное, почти без мебели жилье принадлежало их знакомым, которые намеревались то ли продавать квартиру, то ли ремонтировать. С утра до вечера она бродила по Парижу. Париж казался ей «каким-то вечным», ничто и никогда не могло изменить этот город.
Не забывая про свою порцию салата с картошкой, я расспрашивал о Москве, не переставал подливать себе вина. Она же вино лишь пригубляла. Из всего, принесенного мною, она ела только вегетарианский сандвич с непонятной начинкой.
На ее салфетку вдруг упала алая капля. Запрокинув голову, она долго не могла нащупать на дне своей сумки бумажный клинекс. Мой свежий тряпичный носовой платок оказался кстати. Ей пришлось прилечь на скамью. Мне же пришлось смачивать минеральной водой столовую салфетку, а потом сдвигать весь наш обед в сторону, чтобы она могла разместиться поудобнее. Я попытался накрыть ей лоб охлажденной в воде салфеткой, хотя и боялся навредить прыщикам. Всё происходящее было и странно и неожиданно.
Она покорно подставляла мне лоб, лицо, промакивала клинексом ноздри и молча смотрела в небо. Ее тихие глаза стали совсем светлыми и немного беспомощными, не то виноватыми. Но яркие алые пятнышки по-прежнему оставляли следы на клинексе. Кровь не останавливалась. Элен еще и нелепо извинялась, уверяла меня, что так с ней бывает иногда, ни с того ни с сего. В этом, мол, нет ничего страшного.
Возле нас приостановились две пожилые женщины, завидевшие кровь на моем белом носовом платке. Они предлагали помощь. Я стал заверять, что всё хорошо, что мы справимся сами. Элен помогла мне их уговорить идти своей дорогой.
Стараясь ее чем-нибудь отвлечь, я поинтересовался, когда она собирается назад в Москву. Она ответила, что решила продлить поездку.
– Виза какая у вас?
– Я приехала с группой монахинь. Из Свято-Елисаветинского монастыря. Это в Минске.
– С монахинями? Из Минска?
– Вы так удивлены.
– В каком же качестве… с монахинями?
– Сама не знаю… Я там иногда… Ну что-то вроде послушницы.
– При монастыре? – еще больше недоумевал я. – Серьезно?
– Ну, как бы да. Есть такой статус… ни то ни сё, – объяснила она, виновато косясь на меня светло-серыми зрачками.
Она следила за мной одними глазами. На дне ее глаз я не мог не видеть укоризны.
– Если так, то разве можно в вашем положении ходить по паркам, пикники устраивать?
– Почему же нельзя?
Теперь я смотрел на нее другим взглядом. У нее было довольно правильное славянское лицо. Немного широковатое, как у моей матери на снимках из ранней молодости. И такая же фигура – тоже слегка широковатая, несмотря на стройность и некоторое худосочие. Только теперь я понимал, что, помимо спокойствия и тишины, которую я видел или угадывал в ее глазах, на дне их таилось что-то настораживающее. Казалось, еще один миг – и мне придется за что-то отдуваться, отвечать на какой-нибудь вопрос, который никто никогда мне еще не задавал.
Вряд ли Элен была красавицей. Но она как-то с ходу обращала на себя внимание своей редкой породистостью. Из-за свежей гладкой кожи на лице, несмотря на подростковые прыщики и мимику, она выглядела совсем юной, чем-то напоминала мне ребенка, которого мне по какой-то причине доверили. Шутка ли, она уступала мне по годам более чем на двадцать лет. Но я уже настолько сжился с этим самоощущением, для меня обычным, – с самоощущением степного волка, – что на многие вещи я смотрел просто, почти арифметически. Поэтому я и испытывал перед ней неловкость. Я вдруг казался себе нелепым и наивным, раз уж не способен понять, что возраст, как ни крути, обязывает человека на определенное поведение, что не может нормальный, почти пятидесятилетний мужчина вымеривать подобным взглядом женщин, которые младше его в два раза. В этом было что-то эгоистичное, грубое.
Словно угадывая мои мысли, она едва заметно улыбнулась – одними глазами. Мол, не волнуйтесь, я всё понимаю.
Духота становилась еще и грозовой. Вскоре стал накрапывать дождь. У нас были все шансы как следует промокнуть.
Ей стало лучше, она села на скамье и решительно произнесла:
– Всё…
Я предложил ей пересидеть дождь в ближайшем кафе. Через четверть часа мы поднялись на улицу. И нам не сразу удалось выбрать тихое кафе.
Принесли кофе. Ей еще и сладкий яблочный пирог. Я заставил ее согласиться на угощение, ведь в сквере на набережной она почти ничего не ела. В кафе мы просидели до пяти вечера…
Элен родилась в Сибири. Родители, мать и отец, оба врачи, вместе погибли в автомобильной катастрофе, когда ей не было шести лет. Таким образом они с братом, а он был младше ее на три года, попали на воспитание к бездетным дяде и тете. Тетя – учительница. Дядя – военный. С ними брат и сестра прожили детство, юность. Заботилась о них вся многочисленная родня, разбросанная повсюду, от Владивостока до Украины. Они ни в чем не нуждались и как-то не очень страдали, как Элен меня уверяла, от того, что стали приемными детьми. Сиротами они себя не чувствовали.
Потом она поступила в Берлинский университет, но и сама не знала зачем. Было время, когда всё немецкое притягивало ее как магнитом, объясняла она. Возможно, из-за мамы, из-за ее немецких корней. Лет в семнадцать она очень сильно чувствовала в своих жилах немецкую кровь. А затем, уже в Германии, всё это быстро развеялось. Среди немцев она чувствовала себя другой, русской. Посвятить себя выбранному поприщу – германистике, преподаванию, переводу или уж тем более остаться жить в германоговорящей стране, – она так и не смогла. Вот и брат, еще совсем юный парень, которого она опекала на правах старшей сестры, отправился в Берлин, в гости к друзьям, и теперь застрял в Париже, уже несколько месяцев перебивался здесь случайными заработками.
Собственно, это и было главной причиной ее приезда. Брата звали Колей. Чтобы не висеть ни у кого на шее, он решил подзаработать денег и теперь как прокаженный вкалывал в пригороде, занимаясь «левым» ремонтом квартир…
Элен рассказывала мне о себе уже на следующий день, пока мы вновь брели по набережной.
Встретились мы после обеда возле Нотр-Дама. Погода стояла солнечная, немного ветреная. И опять не хотелось оказаться в гуще городских улиц, на людных тротуарах. Я предложил прогуляться «куда глаза глядят» – по правому берегу.