Страница 11 из 14
На этом «прописка» закончилась и «вручение ордера» произошло; маменькины гостинцы были тут же расхвачены, уничтожены и склеваны до последней крошки, но тем живее для Алешки состоялось посвящение в актерское братство и новую жизнь. Потешные наперебой втолковывали распорядок, называли изучаемые предметы, давали меткие характеристики мастакам, сообщали их клички, при этом взахлеб уточняли: кто закладывает за воротник, кто бьет указкой, а кто предпочитает розги либо горох16, словом, кого надо бояться, у кого на уроках можно ваньку валять, а у кого интересно. Изображали и пародировали они своих педагогов столь весело и забавно, что Алексей, забыв о недавней «прописке», легко сошелся с товарищами, хохотал до упаду вместе со всеми, почувствовав себя наконец в родной стихии.
Много еще трепотни и забавных историй успело ухватить ухо Кречетова: и о воспитанницах театрального училища, квартировавших в отдельном корпусе, и об амурных записках, похождениях и вздохах старших учащихся, и о статских и военных, что прогулочным шагом или, напротив, верхами, постоянно фланировали и гарцевали по набережной перед окнами юных прелестниц. Однако истории этого ракурса для сердца Алешки покуда прошли стороной.
После ужина, который Кречетов нашел невнятным, но сносным, воспитанникам было дано два часа на отдых. Юнцы занимались разным: кто писал письма, кто колол пальцы иглой, подшивая воротничок, кто просто валялся на кровати с книгой и болтал с товарищем…
– По осени, как начнутся занятия в полный рост, об этих летних часах «балды» забудь, Кречетов, – с разделенным сочувствием однополчанина по судьбе, вздохнул сосед по комнате Юрка Борцов. – Замордуют каллиграфией, арифметикой или законом Божиим… Эх, как жрать-то, однако, хочется, ровно зверь в животе… Вроде как и не ел вовсе. – Борцов колупнул носком казенной туфли навощенную половицу, хлопнул себя по животу и протянул с тоскою: – В тебе-то еще мамкины заедки гуляют… вот погоди… и у тебя «зверь» заведется. А все же славные были пирожки с печенкой… – через паузу мечтательно заявил Юрка. – Жаль только, что мне половинка досталась. Петров – свинья, все ему мало. Вторую половину вырвал! Чтоб ему пусто стало!
– А разве тебе маменька не привозит гостинцы на встречи?
– Моя мать вместе с отцом и бабкой померли от тифа три года назад, – глухо, по-взрослому прозвучал ответ. – Да и деревня наша Грачевка за триста верст отсель будет. Не наездишься.
Сосед угрюмо замкнулся, закинув руки за голову, а Алексей в тайниках души премного поблагодарил Господа и Царицу Небесную, что его-то родная маменька еще куда как крепка и проживает не где-нибудь у черта за пазухой, а у светлого Троицкого собора в Саратове.
Впрочем, если уж говорить об аппетитах Кречетова, то ел он совсем немного вовсе не потому, что был избалован деликатесами или его не дразнил запах наваристых щей и румяных оладий с вареньем. Не будучи по природе спокойным наблюдателем, он вечно без оглядки совал свой нос в окружающую жизнь, и у него не было времени возиться с подобным занудством. Если можно было бы не жевать, а глотать, как утка, то Алешка, без сомнения, так бы и делал. Ох, уж как он маялся да томился, болтая ногами под столом, когда распаренная и красная, что свекла, от печного жара кухарка ублажала его золотистыми блинами и кашей!
– Ешь, касатик, ешь на радость мне и родителям, – любила приговаривать Фекла, колыхая своей обширной грудью, подкладывая на тарелку горячие, как огонь, блины. – Давай еще, мой гусарик, с жару, с пылу! Ой, объеденье! – тепло, по-волжски на старое «о», мурлыкала она, ловко и расторопно расторкивая и гоняя масло гусиным крылом сразу по двум сковородкам. – Блин красен и горяч, что наше солнышко. Он, милай ты мой, знаменье добрых дней, богатых урожаев, ладных свадеб и здоровых деток. Ну что ты шарманку опять завел: «Хватит да хватит!». Вон Митенька – славный работник… поел так поел от пуза, а ты все как тот нерадивый… ох, горюшко луковое, ох, беда нам с тобой…
И Алешка вынужден был давиться еще одним Феклиным блином, политым топленым маслом или с закладкой из творога. Но не будь на него ревнивого глаза няньки, уж он бы обвел вокруг пальца и маменьку, и отца, бросив в окно на радость Жуку всю выпечку: «Надолго ль собаке масляный блин?».
Однако сейчас, сидя на кровати возле ночного столика, Алешка ерошил волнистые волосы и ломал голову над словами Борцова. И, право дело, в глубинах его души шевельнулось сомнение: «А может, надо было поесть?».
* * *
В десять часов, после молитвы, на манер военных училищ, случилась от веку заведенная вечерняя поверка. Дежурный служитель корпуса господин Сухотин (среди потешных – Сухарь) педантично, гнусавым голосом зачитывал вслух фамилии воспитанников и строго проверял последних «на предмет присутствия». Впервые в реестровом журнале была зачитана и фамилия Кречетова. «Я!» – громко, следуя примеру остальных, выпучив от ответственности глаза, гаркнул во все горло Алексей и физически ощутил, как покраснел от удовольствия, как горячим теплом причастности к действу что-то большое и значимое расплылось в его груди. Затем всех отправили в умывальни, где наскоро, холодной колодезной водой можно было сполоснуть руки и ноги, почистить зубы и справить нужду. Позже, все так же гуртом, воспитанников развели по спальным палатам, рассчитанным на трех человек. Иван Демидович Сухотин в сопровождении двух пожилых служек-сторожей ревниво проследил, чтоб в комнатах затушили свечи, оставив гореть на ночь лишь лампадки и, пожелав всем «доброго сна», удалился к себе – в дежурку.
Кровать Алешке досталась вторая от окна. Первую занимал Сашка Гусарь, смазливый и тихий, рассудительный хохол, выходец из Полтавы. Слева вежливо выводил хрипловатую трель Борцов. Временами, ворочаясь на своей постели, он прерывисто, по-собачьи, подскуливал, дергал, словно оступался куда, ногами и громко, со странной настойчивостью, бормотал: «Я не брал… я не брал… да пошел ты…».
Алексей понимал: нужно заставить себя уснуть. «Сухарь зазвенит чертовым колокольцем ни свет ни заря … в семь утра», – вспомнилось недовольное бурчание Юрки. Но спать – хоть убей – не хотелось. Кречетов лежал на спине и тупо глазел на стену, где в мягком свете лампадки отчетливо, будто вырезанные из фетра, стояли неподвижные тени: абажур с кистями и уродливо вытянутый угол громоздкого платяного шкафа. В голове непоседами-пчелами роились картинки прожитого большого, долгого дня. Вот, увесисто ступая, скрипя половицами, по-хозяйски прошел Василий Саввич, улыбнулся Алешке и прогудел свое вечное: «Ужо я тебе, савояр… Ты ли дразнил меня языком?». На смену ему из зыбкой, причудливой тьмы выплыла маменька – усталое, в родных морщинках, лицо и такое же теплое, нежное: «…И знай, что мы любим, очень любим тебя… я буду навещать тебя, милый! Ох, как жалко, что Митя в гимназии!». Вспомнились четко, до мелочей, и пахнущая селедкой рука отца, и измятый червонец, сунутый ему в руку, вспомнился и хромой утиный шаг Степаниды, близкие слезы и душные поцелуи с объятиями на дорогу, и преданный Жук, рвущийся на цепи, с которым он так и не успел попрощаться… Память выхватила из тьмы и давно ушедших из жизни бабушек Полю и Асю. Обе любимые, обе душевные, ласковые и теплые, как русская печь. В растроганной душе Алешки что-то как будто надломилось. Он хмуро задвигал бровями и сковырнул с глаз накатившую слезу вместе с внезапным, охватившим его ужасным открытием: «Господи, неужели и я?.. Я, Алексей, непременно тоже умру? Когда-нибудь, но обязательно!..»
– Эй, эй, ты чего, Кречетов? – Сашка Гусарь тормошил его за плечо. – Приснилось что? Мне тоже не спится.
– Нет, – отмахнулся Алешка и снова замолк, натягивая на себя колючее одеяло.
– Лихо ты Ганьку… Чибыша нашего нынче приструнил, – от окна снова послышался горячий, уважительный голос. – Лихо! Я тебя сразу признал… Покажешь завтра свой режик?
За дверью, в тускло освещенном коридоре, тихо щелкнул и металлическим сверчком затрещал механизм, на миг все стихло, затем большие напольные часы вязко и чинно отбили: час, два, три.
16
Горох – провинившегося воспитанника учителя часто наказывали, ставя голыми коленями на рассыпанный по полу сухой горох.