Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 196

— Ох, майстер инквизитор, — усмехнулась Урсула, развернувшись и пойдя рядом с ним, — а уж я-то как… Знаете, что меня уж спрашивают? Не со своим ли интересом вы ко мне приходите. Да-да, — улыбнулась она, когда Курт удивленно поднял брови. — Видят, наверно, что мы говорим с вами спокойно, что вы передо мною факелами не размахиваете, я вот улыбаюсь с вами, ну и… Думают всякое.

— А Йенс? — уточнил Курт, обогнув крайний домишко и медленно двинувшись от лагеря прочь, и она непонимающе переспросила:

— Йенс? Гейгер? А что он?

— Он тоже это спрашивает?

— Вот и вы туда же, — вздохнула Урсула укоризненно. — Неужто никак в голове ни у кого не лежит, что одинокая вдова может просто говорить с мужчиной, просто молиться вместе, просто так же, как он, искать путь в жизни? Просто, так же, как с любым другим человеком, как с ребенком, стариком, как с женщиной?

— Бывает, — кивнул Курт, свернув на тропинку, ведущую к дороге в Грайерц, — однако искать обыкновенно легче вдвоем. Да и судьбою вы схожи, уж прости за болезненное напоминание, а похожие люди часто тянутся друг к другу.

— И мы тянемся, да. Но без вот этого вот, что вы себе там придумали, майстер Гессе. Не верите? Думаете, не бывает так?

— Отчего же, мне и такое встречалось. Был у меня в первые годы службы напарник, который еще в бытность свою вне Конгрегации остался без семьи… Тот вообще всех любил — и женщин, и стариков, и, сдается мне, распоследнего еретика с парой дюжин смертей на совести.

— «Был»?..

— Что?.. А, нет, — улыбнулся Курт, пнув попавшийся под ногу ком ссохшейся земли, и бросил взгляд вдаль, на убегающую к Грайерцу изогнутую ленту дороги. — Он не погиб. Просто теперь не служим вместе… Он все тщился научить меня человеколюбию; должен сказать, безуспешно.

— Почему?

— Люди существа в большинстве своем гадкие, — пожал плечами он. — Двуличные. Подлые. Жестокие. Случаются, само собою, и праведники, но те порой еще хуже. Знаешь, как говорят — если в семье есть один праведник, остальные становятся мучениками.

— Люди… всякие бывают, — помедлив, отозвалась Урсула. — Такова наша греховная природа, все чаще мы именно ей и поддаемся, ведь это куда легче и приятней, а докопаться до глубин души, в которой спрятано то, что Господь туда вложил — это работа. Тяжелая, как ров копать. Понятно, что это мало кому хочется. Но я в людей верю, майстер инквизитор. Господь Иисус в нас поверил, иначе не шел бы на крестную смерть, ведь так? Как тогда можно не верить нам самим? Тогда мы пойдем против веры самого Господа.

— Интересный аргумент, — серьезно заметил Курт. — Надо будет взять на вооружение. А то, знаешь ли, порой и впрямь смотрю вокруг — и думаю, что самая тупая корова вон в том стаде заслуживает большей Господней милости, чем самый разумный из людей. Корова не лжет, подлостей соседке не подстраивает, политических войн не начинает, жует себе потихоньку и молчит. Не творит добра, но хоть не делает зла. При моей службе даже такое — редкость.

— Вы потому и видите во всех нас злонравных еретиков? — улыбнулась Урсула, и он хмыкнул:

— Знаешь ли, большинство еретиков и даже малефиков, что мне встречались, злонравными себя не считали. Тех, кто творил зло и понимал это, кто творил его осознанно — из ожесточенности или политических резонов, или в борьбе за что-то или против кого-то, а тем паче тех, кто просто наслаждался творимым — тех были единицы. Остальные искренне мнили себя носителями добра и истины… или ее искателями. А что на пути этого искания после них остаются людские страдания, разрушения или трупы, так то само вышло, они не хотели. Или жертвы их исканий нехитро списывались — как, бывает, торговцы списывают порченый товар, так они списывали порченых людей.

— Незавидная у вас служба, майстер инквизитор. Этак можно ведь всю душу растратить.

— С кем-то так и случается, — кивнул Курт. — Одни болеют душой за всех и каждого и в итоге оставляют службу, уходят куда-нибудь в архив, а то и в монастырь, другие… Другие высыхают, как старое дерево, и их уж ничем не проймешь.

— А вы — из каких?

— Хотелось бы сказать, что из первых, просто до монастыря еще не дозрел, это было бы красиво и возвышенно, но не могу.

— Так вас, стало быть, не проймешь? — уточнила Урсула и, вдруг встав на месте, сделала два шага назад.

Курт остановился тоже, медленно развернувшись к ней, и та отступила еще на шаг.

— Куда мы идем? — спросила она тихо и, не услышав ответа, повторила сухо и жестко: — Куда мы идем и о чем вы хотели говорить, когда позвали меня сюда?



— Об истине, — не пытаясь приблизиться, отозвался Курт ровно. — О душе. Ты, помнится, сказала, что не видишь в подобных разговорах ничего странного.

— Почему здесь?

— А почему нет?

— Действительно, — кивнула Урсула, чуть опустив голову, глубоко вздохнула и медленно сжала кулаки.

Все произошло в какой-то миг, а быть может, и меньше. Это было похоже на то, как когда-то он видел вблизи вспышку молнии — вот что-то случилось за долю мгновения, и вот уже все кончилось, а память, мысль все еще торопливо рисует картину того, что уже миновало, подсказывая ошалевшему разуму, что он пропустил.

Образ женщины напротив содрогнулся, будто прежде он видел ее под ровной гладью воды, и вдруг кто-то бросил незримый камень, и волны скорыми кругами устремились прочь.

Воздух вокруг низко зазвенел, будто став вдруг не невесомым и бесплотным, а тугим, упругим, как растянутая membrana огромной литавры.

Урсула распрямилась, вскинув голову, разжав пальцы, стиснутые в кулаки, и точно бы оттолкнула нечто вперед, от себя, к человеку напротив.

И вот тогда пришли они — боль и темнота. В глазах полыхнуло мраком, сокрывшим собою фигуру женщины, небо, лес вдали и весь мир, и тело огненной резью скрутило от макушки до ног, словно кто-то стиснул его в кулаке и попытался выжать, как перезрелое яблоко, вывернуть наизнанку, исказить. Дыхание остановилось — разом, как влетевшая в стену телега, спущенная с холма.

Он, кажется, попытался вскинуть руки. Но где его руки — Курт не понимал и не чувствовал, как не понимал и не знал, цело ли еще его тело или разум витает уже сам по себе, над ним, разорванным в клочья…

Руки…

Рука. Запястье правой руки — вот что еще подсказала память. Когда поколебался в глазах образ колдуньи, когда удар ее лишь начал набирать силу — тогда что-то вспыхнуло там, словно пламя, но это пламя — не обожгло, не ошпарило болью, а будто бы облекло тело плотным покровом, панцирем, броней…

Она, кажется, что-то сказала или крикнула. А может, это просто громовой набат и звон в ушах перекатился волной.

В груди сжалось сердце, как смятый ладонью бумажный лист, через долю мгновения заколотившись бешено и неистово, во тьме перед взором зажглись разноцветные мелкие звезды, мир вокруг отступил за пределы этой тьмы, пытаясь уйти дальше и дальше, выталкивая застывший человеческий разум прочь, в небытие. Набат и звон слились в единый гул, оглушающий и тяжелый, в голове что-то взорвалось, и мир сгинул.

Мира не было, кажется, вечность. Была пустота, беспросветная, непроницаемая… И это было почти прекрасно. В этой пустоте было легко и беззаботно, в этом упоительном безмыслии можно было просто быть, ни о чем не тревожась…

Без-мыслие… Без мыслей. Мысли. Тревоги. Что это значит? Откуда это?..

Мысли…

Мысли всколыхнули пелену мрака, обратив его сумраком, уже не таким плотным, уже рассеянным и сквозистым, как дым, и в блаженство небытия снова ворвалась боль.

Боль в груди — первое, что пришло вместе с реальностью. Давящая, пульсирующая, будто огромный камень сжимался и снова вспухал там, за ребрами. Плечи… У этого тела есть плечи, и они болят. Есть спина, и в нее отдается резкая и жгучая, как молния, боль. Есть руки, есть ноги, есть внутренности, и все это ноет, ломит, трещит по швам, как старый мешок…

«Хорошо. Больно — значит, живой. Не спать, курсант!»…

Это откуда?..

Что-то из прошлого… У этого тела было прошлое?..