Страница 27 из 33
Внутри гимназии было еще мертвеннее и мрачнее, чем снаружи. Каменную тишину и зыбкий сумрак брошенного здания быстро разбудило эхо военного шага. Под сводами стали летать какие‐то звуки, точно проснулись демоны. Шорох и писк слышался в тяжком шаге – это потревоженные крысы разбегались по темным закоулкам. Строй прошел по бесконечным и черным подвальным коридорам, вымощенным кирпичными плитами, и пришел в громадный зал, где в узкие прорези решетчатых окошек, сквозь мертвую паутину, скуповато притекал свет.
Адовый грохот молотков взломал молчание. Вскрывали деревянные окованные ящики с патронами, вынимали бесконечные ленты и похожие на торты круги для льюисовских пулеметов. Вылезли черные и серые, похожие на злых комаров, пулеметы. Стучали гайки, рвали клещи, в углу со свистом что‐то резала пила. Юнкера вынимали кипы слежавшихся холодных папах, шинели в железных складках, негнущиеся ремни, подсумки и фляги в сукне.
– Па‐а‐живей, – послышался голос Студзинского. Человек шесть офицеров, в тусклых золотых погонах, завертелись, как плауны на воде. Что‐то выпевал выздоровевший тенор Мышлаевского.
– Господин доктор! – прокричал Студзинский из тьмы, – будьте любезны принять команду фельдшеров и дать ей инструкции.
Перед Турбиным тотчас оказались двое студентов. Один из них, низенький и взволнованный, был с красным крестом на рукаве студенческой шинели. Другой – в сером, и папаха налезала ему на глаза, так что он все время поправлял ее пальцами.
– Там ящики с медикаментами, – проговорил Турбин, – выньте из них сумки, которые через плечо, и мне докторскую с набором. Потрудитесь выдать каждому из артиллеристов по два индивидуальных пакета, бегло объяснив, как их вскрыть в случае надобности.
Голова Мышлаевского выросла над серым копошащимся вечем. Он влез на ящик, взмахнул винтовкой, лязгнул затвором, с треском вложил обойму и затем, целясь в окно и лязгая, лязгая и целясь, забросал юнкеров выброшенными патронами. После этого как фабрика застучала в подвале. Перекатывая стук и лязг, юнкера зарядили винтовки.
– Кто не умеет, осторожнее, юнкера‐а, – пел Мышлаевский, – объясните студентам.
Через головы полезли ремни с подсумками и фляги.
Произошло чудо. Разношерстные пестрые люди превращались в однородный, компактный слой, над которым колючей щеткой, нестройно взмахивая и шевелясь, поднялась щетина штыков.
– Господ офицеров попрошу ко мне, – где‐то прозвучал Студзинский.
В темноте коридора, под малиновый тихонький звук шпор, Студзинский заговорил негромко.
– Впечатления?
Шпоры потоптались. Мышлаевский, небрежно и ловко ткнув концами пальцев в околыш, пододвинулся к штабс‐капитану и сказал:
– У меня во взводе пятнадцать человек не имеют понятия о винтовке. Трудновато.
Студзинский, вдохновенно глядя куда‐то вверх, где скромно и серенько сквозь стекло лился последний жиденький светик, молвил:
– Настроение?
Опять заговорил Мышлаевский:
– Кхм… кхм… Гробы напортили. Студентики смутились. На них дурно влияет. Через решетку видели.
Студзинский метнул на него черные упорные глаза.
– Потрудитесь поднять настроение.
И шпоры зазвякали, расходясь.
– Юнкер Павловский! – загремел в цейхгаузе Мышлаевский, как Радамес в «Аиде».
– Павловского… го!.. го!.. го!! – ответил цейхгауз каменным эхом и ревом юнкерских голосов.
– И’я!
– Алексеевского училища?
– Точно так, господин поручик.
– А ну‐ка, двиньте нам песню поэнергичнее. Так, чтобы Петлюра умер, мать его душу…
Один голос, высокий и чистый, завел под каменными сводами:
Тенора откуда‐то ответили в гуще штыков:
Вся студенческая гуща как‐то дрогнула, быстро со слуха поймала мотив, и вдруг, стихийным басовым хоралом, стреляя пушечным эхом, взорвало весь цейхгауз:
Зазвенело в ушах, в патронных ящиках, в мрачных стеклах, в головах, и какие‐то забытые пыльные стаканы на покатых подоконниках тряслись и звякали…
Студзинский, выхватив из толпы шинелей, штыков и пулеметов двух розовых прапорщиков, торопливым шепотом отдавал им приказание:
– Вестибюль… сорвать кисею… поживее…
И прапорщики унеслись куда‐то.
Пустая каменная коробка гимназии теперь ревела и выла в страшном марше, и крысы сидели в глубоких норах, ошалев от ужаса.
– Ать… ать!.. – резал пронзительным голосом рев Карась.
– Веселей!.. – прочищенным голосом кричал Мышлаевский. – Алексеевцы, кого хороните?..
Не серая, разрозненная гусеница, а
одетая колючими штыками валила по коридору шеренга, и пол прогибался и гнулся под хрустом ног. По бесконечному коридору и во второй этаж в упор на гигантский, залитый светом через стеклянный купол вестибюль шла гусеница, и передние ряды вдруг начали ошалевать.
На кровном аргамаке, крытом царским вальтрапом с вензелями, поднимая аргамака на дыбы, сияя улыбкой, в треуголке, заломленной с поля, с белым султаном, лысоватый и сверкающий Александр вылетал перед артиллеристами. Посылая им улыбку за улыбкой, исполненные коварного шарма, Александр взмахивал палашом и острием его указывал юнкерам на Бородинские полки. Клубочками ядер одевались Бородинские поля, и черной тучей штыков покрывалась даль на двухсаженном полотне.
– Да говорят… – звенел Павловский.
гремели басы.
Ослепительный Александр несся на небо, и оборванная кисея, скрывавшая его целый год, лежала валом у копыт его коня.
– Императора Александра Благословенного не видели, что ли? Ровней, ровней! Ать. Ать. Леу. Леу! – выл Мышлаевский, и гусеница поднималась, осаживая лестницу грузным шагом александровской пехоты. Мимо победителя Наполеона левым плечом прошел дивизион в необъятный двусветный актовый зал и, оборвав песню, стал густыми шеренгами, колыхнув штыками. Сумрачный белесый свет царил в зале, и мертвенными, бледными пятнами глядели в простенках громадные, наглухо завешенные портреты последних царей.
Студзинский попятился и глянул на браслет‐часы. В это мгновение вбежал юнкер и что‐то шепнул ему.
– Командир дивизиона, – расслышали ближайшие.
Студзинский махнул рукой офицерам. Те побежали между шеренгами и выровняли их. Студзинский вышел в коридор навстречу командиру.
Звеня шпорами, полковник Малышев по лестнице, оборачиваясь и косясь на Александра, поднимался ко входу в зал. Кривая кавказская шашка с вишневым темляком болталась у него на левом бедре. Он был в фуражке черного буйного бархата и длинной шинели с огромным разрезом назади. Лицо его было озабочено. Студзинский торопливо подошел к нему и остановился, откозыряв.
Малышев спросил его: