Страница 2 из 13
– Ну, ты и пройда, Кречет!
– Ай да путаник, сукин сын!
– Умора, и только!
Алешка был счастлив до небес – сбывалась его мечта! Все здесь было для него живым, чувствующим и имеющим свою волю, смысл и предназначение. Прошло не более двух недель, как Кречетов вступил в полное соглашение с новым своим окружением, радовало и то, что он по-прежнему продолжал жить в старом корпусе в одном дортуаре вместе со своим закадычным другом-хохлом из Полтавы Сашкой Гусарем.
Сергей Борисович Козаков (по прозвищу «Пруссак» – за свои холеные черные усы и педантичные, как у немца, манеры) был новым педагогом Алексея. С болезненной ревностью относясь к прошлой специализации новенького воспитанника, он тем не менее сразу разглядел в Кречетове золотое зерно актерского дарования, хотя многое в юноше настораживало: откровенно худо поставленный голос и излишне рафинированный шаг, который с первого взгляда неумолимо выдавал в Алешке балетного.
– Будь ласкив, що с тобой? – болел душой за друга Гусарь, видя, как мучается и переживает Алексей из-за своих неудач в выразительном чтении текстов.
– Пруссак говорит, голос у меня слабый и балетный «налет» непобедимый.
– Нехай бачит, Лёсик. Дурень он ваш усатый, на все трохи времечка надо. Ты ж тильки не падай духом, освоишь и эту грамоту, як ноги научил кабриоли делать. Вона з лица сошел… Будэ, будэ тоби убиватысь, чай, не дивчина…
– Чувствую я себя плохо, – конфузливо отмахиваясь рукой, замкнулся Кречетов.
– Вот чудак-человек, выглядишь ты еще хуже! – надкусывая маковую булку, не унимался Гусарь. – Як прикажешь лечить тебя, если молчишь букой, а я не знаю, чем ты хворый?
– Ты-то не знаешь? – вспыхнул Алексей. – Не доводи до греха, хам ты трактирный, отвянь. Все ты знаешь. Скучно разве тебе?
– А где же ты пропадал давеча со своим братцем? – ероша волосы на макушке, снова прилип Гусарь.
– В следующий раз пропадем вместе, – рассеянно буркнул в ответ Алексей и виновато улыбнулся. – Не пытай ты меня, и так тошно.
– Ох и твердый ты пряник, Лёсик.
Гусарь легко управился с булкой, основательно запил ее кружкой молока и, не оставляя мысль расшевелить молчаливого друга, вновь наудачу забросил удочку:
– А знаешь, с твоим переводом из балетки к нам новенький поступил.
– И что? – не то с изумлением, не то с любопытством приподнял бровь Кречетов,
– Известно что – Гвоздь по обычаю справился: як, мол, твоя фамилия? Приходилось ли танцам обучаться прежде, и прочее. А тот растянул губы, брови поднял выше лба и, як телок, густо так промычал: «Фамилия наша Жабин. Мы к сему привычные». Наши, кто был в бытовке, чуть со смеху не сдохли! Вот уж послал нам Господь дружка, ха-ха! «Мы к сему привычные». И где его только сыскали? Такого шукать да шукать! Ну, що ты зыришь на меня, ровно я брешу? – Голосистый Гусарь даже привстал со стула. – Правда это! Истинный крест.
Алексей, не поворачивая головы, усмехнулся уголками губ и философски заметил:
– Эх, Сашка, друг мой милый, что же ты битый час, как бык на бойне, орешь? Разве у моря родился? Я ведь, брат, не глухой. А насчет твоих заверений – верю, да, да… Что же тут такого диковинного? Только вот, правда и истина, увы, не одно и то же…
– Да-а? – Гусарь в изумлении почесал затылок, округляя кошачьи голубые глаза, его черные брови скакнули к вихру, едва ли не выше лба.
Алексей был, конечно, не прочь поболтать по душам с Сашкой, как-никак их связывала крепким узлом четырехлетняя училищная дружба. Но сегодня, именно в этот час, Гусарь был весь какой-то земной, деревянный, совсем не настроенный на лирический лад. «И еще эта большущая булка с маком и молоко в оловянной кружке с крестьянским прихлебом… Нет, все не то… Грубо и чересчур по-кучерски, так и несет сермягой…». Алешке сейчас хотелось стихов, а Шурка готов был сыпать анекдотами, Кречетову в весенней капели за окном слышался серебряный перебор струн, а другу – барабанный бой.
«А вообще-то, Бог мой, сколько есть милых воспоминаний… Как хотелось бы сейчас запереться на ключ и затронуть вечную тему любви со множеством любезных маленьких реминисценций… Ну, скажем, о той самой беличьей муфточке с прохладным запахом ванили, еще кое о чем, более нежном и сокровенном… ведь положительно на то и существует дружба на белом свете, чтобы поверять костру товарищества сердечные секреты и тайны… О, эта самая сладкая и любимая, никогда не иссякающая тема старших курсов в училище!».
Алешка безнадежно вздохнул и краем глаза глянул на друга. Красивое лицо Гусаря самодовольно улыбалось, точно говорило: «Ну что, воспрянул душой? Отполировал свой нимб? Опять готов нести свою душеспасительную чушь? Ладно, чего там, жги, черт с тобою. Ну-с, каков я? А?»
Кречетов закрыл глаза: «Нет, нынче Шурке я ничего не скажу. Не поймет хохол. Смотрит на меня, а думает о сале. Решительно не поймет».
Алешка перевернулся на другой бок, с тоской слушая доносившийся из коридора бой настенных часов. Время отдохновения, имевшееся в распорядке дня, катастрофически таяло, не оставляя надежды на послеобеденный отдых.
С четырех до шести его снова ждала зубрежка текстов и отработка речи. «Ох, уж эта потешка – скачем, как саврасы без узды!».
Меж тем Сергей Борисович Козаков ревностно принялся за своего нового воспитанника. В пользу Кречетова говорила его бесподобная мимика и потрясающая гибкость тела. И когда Алексей почувствовал внимание и отнюдь не начальническое обращение Пруссака, стала проходить неуверенность, которая делала его отчасти зажатым и мешала всегдашней восприимчивости. С помощью Сергея Борисовича Кречетов окончательно уверился, что нашел-таки свою стезю. Алешка искренне привязался к Козакову и испытывал к нему глубокое благодарное чувство. Тому приходилось изо дня в день особо заниматься с Кречетовым отработкой речи, заставляя его десятки раз декламировать монологи. Усилия не замедлили дать свои плоды. Наставник по праву гордился своим воспитанником, частенько с радостью говоря: «Что ж, господа, тут, право, и моего меду есть ложка!».
Действительно, артистический рост Алексея был налицо. Хорош собою, он имел, в отличие от других, завидную сценическую внешность и задатки героя-любовника. Свобода и уверенность движений, славные манеры и, как результат большого труда – ясная, четкая речь… В краткие сроки он не только вполне оправдал, но и превзошел надежды учителя, стремительно выйдя в первые актеры учебной саратовской труппы. Юноша не без успеха играл теперь на заменах едва ли не в любом амплуа.
– У меня есть ужасный недостаток, Сергей Борисович… Молодость… ведь так? – как-то в гримерке, за чаем, после очередной репетиции с наивной открытостью задал вопрос Кречетов.
Козаков нахмурил брови и встал с дивана. Заложив руки за спину, под сюртук, он прошелся по комнате и, остановившись перед Алексеем, сказал:
– Зачем так трагично, дружок? Молодость переходит в мудрость… Не рви себе сердце… Ты говоришь дурно и стыдно. Молодость – это отнюдь не конец пьесы, не занавес. Я понимаю… Ты мечтаешь царственно, как Петров или Рюмин, носить кольчуги и доспехи, костюм Гамлета или лохмотья Лира… Так это будет, Кречетов, будет с Божьей помощью. Не ленись. Работай, учись! Впитывай мастерство корифеев… Но помни и то, что молодость – это великий дар! Увы, скоротечное счастье… И тот же вельми уважаемый нами Рюмин либо Петров уже никогда не смогут сыграть Труффальдино.
Алешка с виноватой благодарностью посмотрел на своего учителя, и ему, не в пример прежнему настроению, стало хорошо и покойно на душе. Он даже почувствовал какое-то физическое облегчение, когда мастер по-дружески подмигнул ему и закурил французскую папиросу.
Странный был человек Козаков, совсем не похожий на месье Дария. Даровитый педагог, ученик знаменитого Петра Андреевича Каратыгина, представитель классической школы, он был одновременно и прост, и сложен. Строг и сух на занятиях, но при этом душа-человек в обычном общении. Однако при всей педантичной требовательности ему было далеко до «тиранства» маэстро. Впрочем, как и месье Дарий, Козаков своим рвением умел увлечь воспитанников, разъясняя им необходимость верного понимания роли и чистого произношения, советовал учить роль вслух, тренируя голос и дикцию. Он верил, что каждый человек наделен от природы способностями, которые при желании может развить. Алексей на своем примере видел, как Пруссак любит своих питомцев, заботливо ищет в них основы дарования, нуждающегося в выявлении и шлифовке.