Страница 52 из 65
- Но теперь, когда дело идет о теле, вы подавляете свои чувства. Почему?
"Да, почему?" - подумала герцогиня, ища ответа в своей душе. Пред ней, точно при блеске мгновенной молнии, встали забытые фигуры: бледные, подергивающиеся от страсти лица, жадно протянутые руки; ее парижские поклонники, окровавленные или обезумевшие; Павиц, в ногах дивана с разорванной обивкой, молящий о прощении; принц Фили в театральном костюме, запутавшийся шпагой в ее платьях и громко плачущий; делла Пергола, на полу, бледный от презрения к самому себе и решившийся сносить его.
Леди Олимпия улыбалась про себя. "Ее, должно быть, необыкновенно влечет к известной вещи, иначе она не сопротивлялась бы так упорно. Я еще услышу о ней много интересного".
Довольная этим заключением, она поднялась.
- Я уезжаю, дорогая герцогиня, дня через четыре-пять. Но я надеюсь еще увидеть вас - и притом счастливой.
- В моей вилле в Кастельфранко. Я еду туда завтра.
- Я заеду туда. До свидания!
Леди Олимпия простилась со всеми. Когда она выходила, вошел Зибелинд. Она невольно остановилась. Все умолкли. Зибелинд сделал нерешительную гримасу и провел влажной рукой по лбу. Он чувствовал себя разбитым и неопрятным, точно после ночи, полной невероятных излишеств.
- Что со мной было? - спросил он себя, стараясь рассеять туман, окутавший его мысли. - Я во фраке. Ах, да, я был переряжен. Здесь еще осталось два рыжих волоса.
Он снял их. Затем он увидел свое отражение в зеркале.
- Мои щеки так впалы, что кажутся совсем черными. Очевидно, с них смыли румяна. У меня вид больного сухоткой.
Он сделал шаг, хромая так сильно, что был слышен стук. Он был удивлен.
"Тебе хотелось бы бежать отсюда, мой милый, - сказал он себе. - Но этого не будет. Ты, кажется, был счастлив. Ты был дурак, что дал себя поймать на эту удочку, и предатель своей судьбы был ты. Теперь не угодно ли тебе признать ее и выйти к презирающим тебя! И прежде всего превосходство на твоей стороне, а не на их. Ведь они даже не пытаются разгадать, что теперь происходит в тебе. Ты же читаешь на незнающих страдания лицах наивно-суетные заботы каждого... О, страдание - единственное величие для человеческого чела! Никогда у меня не было в такой степени, как в эту минуту, сознания своего мученического превосходства!
Он взял руку, которую протянула ему леди Олимпия; его горячие губы подобострастно коснулись ее. Затем он посмотрел ей вслед.
"Добродушная индюшка. Она уже раскаивается. Даже бессовестными до конца не могут быть эти счастливцы. И каким-нибудь "я не хочу больше" они думают заставить забыть нас - нас. Разве вы имеете понятие о чем-нибудь?"
Он с трудом приковылял на середину комнаты. Дамы вдруг оживленно заговорили друг с другом.
"Совершенно верно, это не могло быть иначе. Все в вас, каждая мысль, каждое слово, каждое колебание и каждое движение отвергает общение со мной. Вот этот выронит монокль и убежит от страха, что его могут смешать со мной".
Мортейль отошел от него.
- А вот этот будет невыносимо сверкать на меня глазами. Достойная зависти жизнь, вся точно из одного куска, сохранила их совершенно чистыми.
Он проскользнул мимо Сан-Бакко.
- Ну что ж, - я не могу перенести твоего взгляда... Должен ли я опустить глаза и перед тобой, мой маленький друг? Смотри-ка, ты меня совсем не замечаешь; герцогиня слишком хороша - кто может устоять перед ней? Ты стройный корабль, готовый в путь и нагруженный только надеждами, а я еще до отплытия превратился в обломки; но мы чувствуем на себе один и тот же удушливый ветер, правда?
Он проходил мимо Нино. Он поискал чего-нибудь грустного; наконец, он шепнул:
- Божественная женщина - правда, почтеннейший? Да, да, когда я был еще молод и хорош...
Нино вздрогнул и посмотрел ему в лицо. Его охватило внезапное, смешанное со страхом отвращение. Он заторопился и протеснился мимо, дрожа и почти умоляя:
- Нет! Я не хочу!
Зибелинд с удовлетворением смотрел ему вслед.
- Это была естественная вспышка твоей души, мой маленький друг. Так ужасен я не был бы для тебя, если бы ты был совсем здоров. Но с тобой дело обстоит так: не знающая границ воля, желания, обнимающие мир, в несостоятельном теле. И таковы они все! Таковы все, кто теперь становится на сторону жизни и ее силы!
- Кто твои братья, Нино? Монарх, полный изнурительного желания топтать страны и бичевать моря: в глубоком мире растирает он свои легко коченеющие золотушные члены. Воинственный певец новой империи: кровь, лавры, тропическое солнце пылают и шумят, когда он ударяет по струнам лиры, и вызывают разнузданно-хищные крики; сам же он маленький человечек, не выдержавший жары в обширном царстве своих идей. Величественный поэт величественной расы: он также неутомимо славит красавицу, сильную, дышащую жизнью красавицу, которая лежит на его постели - но ее зачали его предки, и его искусство сплошной блуд... А возвышенный философ, завершение столетий: двадцать три с половиной часа он думает только о своем здоровье, чтобы в последние тридцать минут написать гимн жизни... Никуда негодные нервы, слабые легкие, рахитичная грудная доска, распухшие железы, немножко гниения там и сям в теле, - но даже в припадке мужской истерии жажда величия: таковы вы все. Маленький Нино, ты характерный тип своего времени. На вид ты смел, свободен, прекрасен и безупречен и рожден с глубоким отвращением ко всяким страданиям и к тем, кто таков, как я. Но из нас двух более совершенен я: я признаю себя. Ты хотел бы быть тем, чем ты быть не можешь. Берегись женщин, они разденут тебя донага!
Вдруг Зибелинд заметил, что Мортейль смотрит на него, сморщив нос, очень свысока и с подозрением в холодных глазах. Зибелинд понял это подозрение; он подскочил кверху.
- О небо, теперь этот остроумный человек приписывает мне сластолюбивые чувства по отношению к мальчику, - громко и внятно сказал он проходившему мимо Якобусу. Художник остановился. Зибелинд овладел собой.
- Он, надо вам знать, предполагал раньше то же самое у Сан-Бакко. Впрочем, я беру на себя и это. В данный момент я утопаю в самоуничижении, уверяю вас... Это, вероятно, удивляет вас. Я сегодня несколько раз заявлял, что очень тщеславен. Да, любезнейший, это было тщеславие человека, который, весь израненный и изъеденный культом своего презираемого "я", хотел бы заставить верить самого себя, что придает значение мирской суете. Как только он начинает чувствовать по-настоящему, мнение невежественных счастливцев даже не безразлично ему, - ему противно, если они по ошибке думают о нем что-нибудь хорошее. Но своей шумливостью он опьяняет себя до жажды любезности и теплых рукопожатий и, чтобы избавиться от своего несчастного ясновидения, накладывает на себя румяна истерического тщеславия.