Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 31

В-третьих, наша доктрина сдерживания никогда не могла стать достаточным ответом на современное воздействие коммунистической идеологии, которая преобразует отношения между государствами в конфликты между философиями и создает проблемы для баланса сил путем внутренних пертурбаций.

В итоге мы никогда полностью не понимали, что в то время как абсолютная сила нарастала, наша относительная позиция обязательно должна была бы упасть по мере восстановления СССР после Второй мировой войны. Наше военное и дипломатическое положение никогда не было так благоприятно, как в самом начале проведения политики сдерживания в конце 1940-х годов. То было время попытки проведения серьезного обсуждения будущего Европы. Мы этой возможностью не воспользовались.

На самом деле я склонен сомневаться в том, что Сталин изначально рассчитывал запереть всю Восточную Европу в своей орбите сателлитов. Его первые послевоенные шаги – такие, как разрешение на свободные выборы в Польше, Чехословакии и Венгрии, которые коммунисты все проиграли, – предполагают, что он, вероятно, был бы готов на урегулирование со статусом, близким статусу Финляндии. Неожиданно мы отложили серьезные переговоры до того времени, когда смогли бы мобилизовать как можно больше наших потенциальных сил. Таким образом, мы предоставили Советскому Союзу время – самый ценный товар, который был ему необходим для того, чтобы закрепить свои силы и восстановиться после войны.

Как часто бывало в прошлом, Уинстон Черчилль понял это лучше всех. В речи, преимущественно проигнорированной всеми, в октябре 1948 года, в то время, когда он не входил в правительство, он сказал:

«Возникает вопрос: что произойдет, когда у них самих появится атомная бомба и они накопят значительный их запас? Можете судить сами, что случится, исходя из того, что происходит сейчас. Если такое творится с сырой древесиной, то как будет обстоять дело с высушенной? …Никто в здравом уме не поверит, что у нас есть ничем не лимитированный срок. Мы должны довести дело до логического конца и принять окончательное решение. Хватит бегать вокруг да около, действовать непредусмотрительно и некомпетентно в ожидании, когда что-нибудь да проявится, под этим я понимаю ожидание появления для нас чего-то весьма скверного. Западные страны, по всей вероятности, скорее смогут добиться долгосрочного урегулирования и избежать кровопролития, если они сформулируют свои справедливые требования, пока в их распоряжении имеется атомная энергия и до того, как русские коммунисты получат ее тоже»[11].

Так случилось, что две войны, в которых Америка участвовала после 1945 года – в Корее и во Вьетнаме – не соответствовали никаким нашим политическим и стратегическим ожиданиям. Корея была войной, не вызванной нападением на Соединенные Штаты или наших главных союзников. Она не была нацелена на центр Европы. Не вовлекала она напрямую и СССР. Неудивительно, что ответственные лица в Вашингтоне видели в ней стратегическую диверсию, направленную на втягивание нас в Азию, в то время как Советский Союз готовил бойню в Европе. Наше ведение войны носило в силу этого экспериментальный характер. Цели колебались в зависимости от военной ситуации. В разное время нашей целью объявлялся отпор агрессору, объединение Кореи, обеспечение безопасности войск или гарантированное перемирие для разрешения военного тупика.

Наше восприятие силы и дипломатии как отдельных и последовательных фаз во внешней политике не дало нам возможности провести переговоры по урегулированию корейской войны после высадки в Инчхоне, когда у нас были самые сильные военные позиции. Это побудило нас расширить цели. Годом позже это заставило прекратить военные операции, за исключением действий сугубо оборонительного значения, в то время как переговоры стартовали, тем самым избавив противника от главного стимула к скорейшему дипломатическому урегулированию. Мы действовали так, будто процесс переговоров шел сам по себе по присущей ему своей логике вне зависимости от военного баланса – и действительно, военный нажим мог бы подорвать переговоры, настроив-де негативно нашего противника или продемонстрировав вероломство. Неудивительно, что последовал тупик, продолжавшийся почти два года, во время которого наши потери сравнялись с теми, которые мы несли, когда враждебные действия ничем не сдерживались. Отношение к силе и дипломатии как к раздельным, не связанным явлениям привело к тому, что наша сила утратила целенаправленность, а переговоры – поддержку со стороны силы.





Результатом стали внутренние потрясения, продемонстрировавшие первый раскол в новом национальном согласии по внешней политике: конфликт между Дугласом Макартуром и гражданским и военным руководством в Вашингтоне. Макартур ратовал за победу на Дальнем Востоке. Его критики утверждали, среди всего прочего, что нам следует сохранить силы для вероятной неминуемой пробы сил с Советским Союзом с применением всех средств и ресурсов, возможно, в Европе. Макартур возражал на директивы, которые ему слали, потому что они казались ему слишком ограниченными, если говорить в терминах нашей традиционной концепции войны; для политического же руководства, с другой стороны, Корея была стратегическим отклонением: она была слишком большой войной в плане восприятия Вашингтоном Европы как решающей арены битвы.

Учитывая угрозу, которую вскоре будет представлять растущий советский ядерный потенциал, можно выразить сомнение в отношении предпосылок, что время было на нашей стороне или что нам было больше терять из-за тотальной войны с Советским Союзом. Парадокс, который так и не разрешили, состоял в том, что мы ввязались в корейскую войну по причине боязни, что в противном случае гораздо большая опасность возникнет в Европе в самом ближайшем будущем. Но тогда сама неготовность оказаться перед лицом тотального удара в Европе серьезно ограничивала риски, на которые мы готовы были идти в Корее. Образовавшийся тупик ослабил внутренние связи и содействовал наступлению на наши свободы в форме маккартизма.

Десятью годами позже мы столкнулись с теми же самыми дилеммами во Вьетнаме. Еще раз мы оказались вовлеченными потому, что считали войну в Индокитае проявлением скоординированной глобальной коммунистической стратегии. И вновь старались ограничить наши риски, потому что сама глобальная проблема, в которой Индокитай казался лишь какой-то ее частью, создавал впечатление того, что Вьетнам является невыгодным местом для открытой схватки. На каждой стадии мы старались удерживать наши риски ниже уровня, который, по нашим оценкам, вызвал бы китайское или советское вмешательство. Короче говоря, наше восприятие глобального вызова в то же самое время толкало нас на какие-то дела вдали от своей страны и не позволяло нам решительно с ними справиться. Вновь война, в которую мы вступили при большой поддержке со стороны общественности, превратилась в разочаровывающий тупик, который постепенно привел к утрате поддержки.

К 1969 году война во Вьетнаме превратилась в национальный кошмар, вызвавший нападки на всю нашу послевоенную внешнюю политику. До того времени почти единодушное убеждение в том, что «холодная война» была вызвана советской непримиримостью, стало оспариваться крикливым и временами неистовым меньшинством, которое стало настаивать на том, что именно в американской воинственности, американском милитаризме и американском экономическом империализме коренилась вся международная напряженность. Этот доморощенный радикализм никогда не имел много подлинных сторонников; он рухнул моментально, как только мы ушли из Вьетнама. Поражает больше не тот факт, что он имел временную привлекательность, а его раскалывающий эффект, направленный на деморализацию тех самых групп, которые, как, возможно, ожидалось, должны были бы защищать предпосылки и достижения нашей послевоенной политики. Правящие элиты, истеблишмент, носивший интернационалистский характер, благодаря которому и стали возможны великие достижения нашей внешней политики, рухнули под натиском своих детей, которые стали задавать вопросы относительно всех их ценностей.

11

Черчилль Уинстон. Речь в Лландудно, Уэльс, 9 октября 1948 года, цитируется в: «Нью-Йорк таймс», 10 октября 1948 года.