Страница 22 из 31
Я написал книгу и несколько статей по вопросам дипломатии XIX века. Моим побуждением было понять процессы, по которым Европа после Наполеоновских войн установила мир, продлившийся целое столетие. Я также хотел знать, почему этот мир лопнул в 1914 году. Но я никогда не представлял себе, что конструкции и стратегии предыдущих периодов могли бы быть применимы в прямом смысле этого слова к настоящему. Когда я вышел на эту работу, то был убежден, что прошлое может научить нас каким-то урокам. Но также понимал, что мы вступаем в период, которому не было аналога в истории: по разрушительной силе оружия, по скорости распространения идей, по глобальному воздействию внешней политики, по техническим возможностям в плане претворения в жизнь многовековой мечты об улучшении условий для человечества.
Если история чему-то и учит, то это тому, что не может быть мира без равновесия, а справедливости без ограничений. Но я в равной мере считал, что ни одна страна не может сталкиваться или даже определять свои выборы без моральных ориентиров, определяющих курс через двойственность реальности и, таким образом, делающих жертвы значимыми. Готовность пройти этим прекрасным путем отмечает отличие между восприятием нравственности ученого – или любого постороннего – и восприятием морали со стороны государственного деятеля. Посторонний размышляет в терминах абсолютных принципов; для него добро и зло определяются этими понятиями. Политический лидер не имеет такой роскоши. Он редко может достичь своей цели, кроме как поэтапно. Любой частичный шаг в своей основе морально несовершенен, и, тем не менее, нравственность не может стать ближе без него. Испытанием для философа является мотивация его принципов; испытанием для государственного деятеля является не только возвеличивание его целей, но катастрофа, которую он избегает. Человечество никогда не узнает, как ему повезло в связи с тем, что удалось избежать рисков, или предпринять действия, которые помогли избежать ужасных последствий, – хотя бы только в силу того, что нельзя подтвердить то, чего не было. Диалог между ученым и государственным деятелем в силу этого всегда представляется неубедительным. Без философии политика не будет иметь моральных и социальных норм. Но без готовности взглянуть в темноту и пойти на риск шага в неизвестность человечество никогда бы не знало мира.
История не знает ни зон отдыха, ни ровных участков. Все общества, о которых история информирует нас, проходили периоды спада; многие из них, в конечном счете, терпели крах. И все же существует некоторая разница между необходимостью и случайностью, в которой государственный деятель при помощи своей настойчивости и интуиции должен выбирать и таким образом формировать судьбу своего народа. Опасно игнорировать объективные условия; прятаться за исторической неизбежностью равнозначно моральной капитуляции. Это значит игнорировать элементы силы и надежды, вдохновения, которые веками поддерживали человечество. Ответственность государственного деятеля состоит в том, чтобы бороться против мимолетности и не настаивать на том, что оплатой ему будет монета вечности. Он может знать, что история – враг постоянства; но ни один из руководителей не настроен на отставку. Он обязан своему народу, если хочет бороться, творить и сопротивляться упадку, который охватывает все человеческие институты.
Американский опыт
Я попал на высокую должность совершенно неожиданно, в довольно сложный период жизни нашей страны. В жизни стран, как и отдельных людей, часто создается такое положение, когда кажущиеся безграничными возможности молодости неожиданно сужаются и приходится смиряться с фактом, что уже не все варианты осуществимы. Такое понимание может вдохновить на новый творческий импульс, менее невинный, вероятно, по сравнению с наивным изобилием ранних лет, но более сложный и в итоге более прочный и постоянный. Процесс понимания собственных пределов никогда не бывает легким. Он может окончиться безнадежным отчаянием или восстанием; он может вызвать ненависть к самому себе, которая превращает неизбежные компромиссы в чувство неполноценности.
Америка пережила такой период сомнения и ненависти к себе самой в конце 1960-х годов. Детонатором этого сработала война во Вьетнаме. В нее оказались втянутыми две администрации, а к 1969 году она в итоге привела к 31 тысяче погибших американцев без всяких перспектив скорейшего ее разрешения. Она начиналась при подавляющем одобрении со стороны общественности и конгресса, но оно, это одобрение, трансформировалось вначале в скепсис, а затем во все более враждебное противостояние. Для слишком многих война сопротивления агрессии превратилась в символ фундаментального американского зла. Десятилетие, которое начиналось со смелых заявлений о том, что Америка готова заплатить любую цену и нести любое бремя, чтобы гарантировать выживание и успех свободы, закончилось агонией убийств, городских погромов и ужасных демонстраций. Шестидесятые годы прошлого века ознаменовали конец нашей невинности; это было совершенно определенно. Оставалось только определить, можем ли мы научиться чему-либо от такого знания или будем заниматься самоедством, восставая против реальности нашего взросления.
Пертурбации 1960-х годов были тем более неприятны для американцев, что они имели место в конце чрезвычайного периода американских свершений. Мы создали альянсы, которые сохраняли мир и содействовали росту промышленно развитых демократий Северной Америки, Западной Европы и Японии. Мы помогли создать экономические институты, которые обеспечили глобальное процветание целого поколения. Мы содействовали деколонизации и стали первыми в развитии дела оказания помощи новым странам. На планете, которая уменьшилась благодаря совершенствованию связи и технологий, в мире, либо разоренном войной, либо борющемся на начальной стадии за самостоятельный статус государства, Соединенные Штаты Америки имели все основания гордиться своим мировым вкладом – их энергией, идеализмом и прочными достижениями.
Факт остается фактом, но после 20 лет напряженных усилий Америка оказалась не в ладах сама с собой. Согласие, которое поддерживало всю нашу послевоенную внешнюю политику, испарилось. Мужчины и женщины, которые поддерживали наши международные обязательства и достижения, оказались деморализованными тем, что они считали поражением во Вьетнаме. Слишком многие из нашей молодежи восстали против успехов своих отцов, нападая на якобы чрезмерное расширение круга наших обязательств и насмехаясь над ценностями, которые вдохновляли на такие достижения. Нарастал новый изоляционизм. Если в 1920-е годы мы отстранились от мира, потому что считали, что мы слишком хороши для него, то подоплекой изоляции конца 1960-х годов явилось требование о необходимости уйти из мира, потому что мы слишком злобны для него.
И неудивительно, что американская неуверенность в себе оказалась заразительной. Зарубежным странам трудно иметь больше веры в страну, чем та сама имеет к себе. Европейские интеллектуалы стали утверждать, что «холодная война» была вызвана американской, как, впрочем, и советской внешней политикой. Они требовали от своих правительств выбраться из зловещего круга, предложив свои собственные мирные инициативы. Многие европейские руководители, реагируя на такие настроения, стали ярыми сторонниками разрядки, играя роль «моста» между Востоком и Западом – посещая Москву, развивая связи с Пекином, требуя разоружения и торговли между Востоком и Западом.
С этими демонстрациями все было в порядке до тех пор, пока Соединенные Штаты в конце 1960-х годов не стали принимать их близко к сердцу и проводить политику, соответствующую их тематике. Неожиданно европейские политики сменили курс. Теперь их стал страшить американо-советский кондоминиум, новая «супер-Ялта», в которой американские и советские руководители решали бы глобальные вопросы через головы европейских правительств. В год, ставший свидетелем советского вторжения в Чехословакию, Соединенные Штаты осуждались многими их союзниками за то, что они одновременно и слишком воинственно настроены в Юго-Восточной Азии и слишком сильно во всех делах подлаживаются под Советский Союз. Такая двойственность подтачивала единство союзников. Расстроенный событиями в Чехословакии, оказавшийся под давлением со стороны общественности, призывающей к примирению, понуждаемый укреплять безопасность, западный союз уподобился парусному судну, застрявшему в море в штиль.