Страница 16 из 17
Возьмем простую вещь – деньги в богословском их аспекте; откуда берется эта неуемная и кажущаяся столь естественной жажда пожирать их в количествах, которые иной раз бесконечно превосходят наши прямые потребности (быть сытым, одетым, согретым, жить в собственном доме…)? Тайны здесь нет никакой, деньги – место инвестиции моего я, которое позволяет ему наращивать свой душевный свой капитал до бесконечности. Полный сундук, т.е. банковский счет служит моральным эквивалентом нашей способности обладать, иметь при себе вещи, пусть даже и виртуально, нам абсолютно ненужные.
бубнит себе под нос скупой рыцарь – и разве непонятно, откуда исходит волшебное это сияние? Философски выражаясь, из той самой имагинативной державы, населенной всевозможными призраками и ролями одного сверх-я.
Но в деньгах ли дело? Не от того ли златого, волшебного блеска берется желание иметь, как говорили в XIX веке, донжуанский список попрестижнее да подлиннее? Разве телесные импульсы не служат в данном случае лишь для удовлетворения своего рода злодуховной потребности – владеть как бог другими человеческими существами? Не сексуальный позыв, а скорее скулеж нищей души скрывается за человеческой комедией романов. Да разве не то же самое стоит за всякой человеческой амбицией, будь она грандиозной или совершенно ничтожной? Кто живет мечтою иметь розу в кабине роллс-ройса или Мисс Вселенную на собственной яхте, другой готов голодать, чтобы собрать лучшую коллекцию русского авангарда, третий воспален любовию к собиранию древних монет, четвертый видит себя на троне автора книг с самыми большими тиражами, у пятого смысл существования в том, чтобы получить максимальное количество научных титулов, приобрести репутацию самого герметичного поэта, ощупать глазами наибольшее количество стран, континентов, пейзажей… Ну а тот, кому все это недоступно – а их абсолютное большинство, помещает свою личность в собирательное существо разных народных идеологий, которые коллективно гордятся, властвуют, национально мыслят, движут историей, радуются быть некоей силы частицей…
Известно, что Лев Толстой, напечатав «Войну и мир», а затем «Анну Каренину», прошел через невероятной остроты кризис, о котором он рассказал в своей «Исповеди»: «Ну хорошо, – допрашивает он себя, – у тебя будет 6000 десятин в Самарской губернии, 300 голов лошадей, а потом?… И я совершенно опешивал и не знал, что думать дальше… Или, думая о той славе, которую приобретут мне мои сочинения, я говорил себе: «Ну хорошо, ты будешь славнее Гоголя, Пушкина, Шекспира, Мольера, всех писателей в мире – ну и что ж!»
«Если бы пришла волшебница, – продолжает Толстой, – и предложила мне исполнить мои желания, я бы не знал, что сказать… Я как будто жил-жил, шел-шел и пришел к пропасти и ясно увидал, что впереди ничего нет, кроме погибели… Мысль о самоубийстве пришла ко мне так же естественно, как прежде приходили мысли об улучшении жизни».25
Ибо после того, как все «яства земные» становятся человеку доступны, насладят его тело, насытят очи, удовлетворят самые неразглашаемые помыслы, тогда необъяснимо, исподволь его настигает какая-то тяжелая, убивающая тоска. Кто не слышал о тяжелых депрессиях тиранов, о «зубной боли в сердце» (Гейне), сводящей с ума именно тех, о ком говорится: «Ну чего ему еще не хватало!» Не вас, кого судьба ежеутренне загоняет в тесное метро и несет на постылую работу, а вот скорее тех, кто сам лихо погоняет и своими, и чужими судьбами, но притом – по словам Цветаевой – «и целует и пьет насильно». Вы роскошествовали на земле и наслаждались, – говорит апостол Иаков, – напитали сердца ваши, как бы на день заклания (5, 5). Этот избыток пищи для тела и духа не может вместиться в нас, и вот-вот готов низвергнуться вон. Переедание, далеко не только физическое, может вызвать неодолимую тошноту от самого себя. Есть тошнота изобилия от расширения своего я… От того, что некуда от него деться, ощущение, знакомое каждому человеку, хотя и куда в более слабой степени. И вот из этой тошноты, вину за которую мы склонны валить на тело, и рождается тяга к самоубийству.
Бедный я человек! кто избавит меня от сего тела смерти! (Рим. 7, 24), – нет-нет да вздохнет, словно скрипнет что-то в каждом из нас. Однако тело – лишь инструмент, и Павел знал это лучше нас, ибо человек весь целиком создан по образу Божию, Бог же есть Дух. Человек – это дух, имеющий в своем распоряжении тело, но при этом желающий добавить к телесной своей собственности еще множество других приобретений. Эти приобретения дают ощущение власти тому отчаявшемуся я, которое живет, движется, действует в теле смерти. И все же это отчаяние апостола Павла, Льва Толстого (имевшего мужество смертной тоской себя судить, а не строить на ней «художества») и стольких других есть в то же время и начало нашего спасения, благого нашего обнищания перед Богом. Мы пробуждаемся от самих себя, стряхиваем свою одержимость владеть и потреблять, изгоняем божка, желающего превратить мироздание в свою вотчину. Когда-то мы отведали не тех плодов и теперь не знаем, куда нам деться от того проглоченного наспех кушанья. Мы оказались втянуты в какие-то отношения с тенями, отбрасываемыми нашим я, и, куда ни оглянись, вся вселенная теперь их темница.
Речь не идет о простом эгоизме, который в каком-то смысле отвечает естественному порядку вещей, ибо никто никогда не имел ненависти к своей плоти (Еф. 5, 29), ни даже эготизме (слово, предложенное Стендалем), означающем навязчивое желание «высказывать» себя всем и во всем. Ведь оба этих порока суть лишь орудия того хитрого господина, который ползает на брюхе (Быт. 3, 14) и подает оттуда советы. Можно говорить о духовной топонимике нашего существа; не ее ли имел в виду ап. Павел, сказавший: бог их – чрево (Фил. 3, 19). И бог сей не терпит соперников, хочет вытеснить их из сердца, подчинить его своим чревным законам. Змей обещал, что мы станем как боги, знающие добро и зло (Быт. 3, 5), т. е. станем как он, значит, будем ползать чревом по земле, собирая с земли свои знания пожирающими глазами, утучняя ими свое я, присоединяя видимый мир к своей плоти, к своим помыслам и владениям. Пожираемое нами бывает сладким в устах, но горьким во чреве. Столь горьким, что горечь набитой нашей самости подталкивает нас к смерти.
Но даже и мысль о ней тоже может стать одним из наших капиталов, ибо наша боль облекается в идеи. «Как можно верить в Бога и выносить идею, что я не бог», – спрашивает Кириллов в «Бесах» и затем кончает с собой. Достоевский понял дилемму, поставленную змеем: убить себя, чтобы стать богом.
Помню, несколько лет назад я забрел в какой-то книжный магазин в Латинском квартале, взял книгу с полки наугад, случайно раскрыл и прочел: «Мечта моей жизни: основать религию, самому стать религией», – писал молодой французский писатель, начинавший уже входить в моду, а затем вдруг покончивший самоубийством. Что значит «основать религию»? А вот что: спроектировать свое я на некий небесный, трансцендентный экран. Убежать из своей внутренней тесной тюрьмы, сделаться неким мистическим, сверхбогатым, сверхмощным сверх-я, и пусть замороченные, околдованные человеческие стада приносят жертвы и упования к алтарю этого бога, и дары эти станут целиком «его». «А ведь сумасшедший этот проект не столь уж и безумен, – подумалось тогда, – он вполне реализуем и даже на свой лад политически удобен». Но едва став реальностью, он уже несет в себе ростки своей гибели. Что-то разрывает его изнутри. Разве сущность тоталитарных конструкций ХХ столетия не вытекала из этой мании овладеть миром, заключить его в «бога-чрево»? Чрево называлось Партией и Народом, слитыми в одном родном беспощадном хозяине, воплощающем некое высшее я, спаянное государственным верованием. И разве коммунизм или нацизм не были изваяниями некоего абстрактного идола, который запихивает в свое чрево все видимое и невидимое, знаемое и незнаемое? И тот, и другой заключали свою вселенную в клетку солипсизма, в котором некое собирательное «я» не видит ничего вокруг, кроме своих отражений и в конце концов принимает гибель от своих теней.
25
Исповедь // Собр. соч. в 22 томах. Том XVI. – М., 1983, стр. 116.