Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 33

Или такой пример: вправе ли мы утверждать, что понимаем, каким образом «невидимая рука рынка» сама всё умудряется устраивать наилучшим образом? Ответ теоретико-экономической обслуги опять-таки будет «кивательным» (что не удивляет). Но те эксперты, которые могут позволить себе мыслить и говорить без оглядки на инструкции содержащих их спонсоров, давно уже открыто говорят не о руке рынка, а о совершенно другом органе тела вполне конкретных персонификаторов рынка [65].

Неразличение понятного и принятого к сведению существенно расширяет сферу возможностей манипулирования сознанием, поскольку большинству людей свойственна конформистская способность стыдиться непонимания того, что – как им нередко внушается – понимают во всём цивилизованном мире [66]. И наоборот: способность отличать понимание от принятого к сведению помогает осознать понимание как узнавание того, что уже заложено в языковом тезаурусе понимающего (в предструктуре понимания, по М. Хайдеггеру [67]). Т. е. оно помогает осознать природу понимания как иллюзии понимания.

Действительно: мы переживаем ощущение понимания друг друга (ощущение единомыслия) лишь тогда, когда пользуемся одними и теми же смысловыми структурами языка, когда узнаём одну и ту же языковую реальность, «внутри» которой находимся. Мы убеждены, что понимаем друг друга, если своё «думание» о чём-либо выражаем на одном и том же понятийном языке, независимо от того, как этот язык соотносится с внеязыковой реальностью. И даже независимо от того, в какой эмоциональный цвет окрашен предмет «думания» (в этом втором случае иллюзия понимания проявляет себя в азартном «глухарином токовании» идеологического спора).

Соответственно, ситуация непонимания друг друга возникает в условиях несовпадения семантических структур участников общения – в условиях взаимного неузнавания их разнородных языковых тезаурусов. А сам факт неузнавания свидетельствует, что языковая реальность представлена в головах её носителей не какой-то универсальной (в логическом смысле) структурой, а множеством её осколков и фрагментов: и тех относительно связных, которыми обеспечивается их понятность, и тех относительно автономных, в которых таятся принятые к сведению непонятности.

В свою очередь, сопоставление разнородных, фрагментарных, «калейдоскопических» тезаурусов высвечивает феномен ограниченности даже иллюзорной сферы понятного. Дело в том, что сравнение тезаурусов позволяет уловить преемственность связных обломков языковой реальности, явленную в исторической изменчивости смысловой структуры языковой модели мира – в её так наз. «демифологизации». Т. е. «демифологизацию» удаётся осмыслить как принцип трансформации языковых смыслов [68] – принцип, объясняющий природу тех смысловых непонятностей языка, которыми характеризуется специфика минувших эпох. Для вживания в эту специфику мы прибегаем обычно к услугам специалистов. Но по мере увеличения древности изучаемых культур количество нужных специалистов и качество их компетенции убывает прямо пропорционально глубине погружения в историю. Уже на до-государственных стадиях развития культуры мы входим в соприкосновение с пережитками раннеисторического, так наз. мифологического мышления, т. е. с загадочными смысловыми структурами языка, принципиально отличными от современных. А уровень объяснения этого феномена нынешней наукой до сих пор оставляет желать много лучшего.

Самое интересное – впереди

Принятие к сведению того факта, что мир воспринимается сознанием не «объективно», а через очень сложно устроенную смысловую структуру языкового тезауруса, радикально усложняет задачу соотнесения этого тезауруса с внеязыковой реальностью, переводя её решение с уровня отдельных понятий на уровень всего языка как смысловой целостности. Причём в корне ошибочно представлять эту задачу как частно-научную – как относящуюся к сфере компетенции одного лишь языкознания. На самом деле её нужно рассматривать как свидетельство кризиса всего современного научно-иллюзорного миропонимания, принимающего собственные интерпретации изучаемых явлений за объективную реальность. Это в равной степени относится и к умозрительной гипотезе «Большого взрыва», и к тавтологичному принципу «естественного отбора» («выживают выжившие»), и к скороспелой версии «африканской прародины человечества», и к утопической идеологии «социального прогресса».

Суть кризиса миропонимания подметил ещё в начале ХХ в. А. Пуанкаре: «Вся творческая деятельность ученого по отношению к факту исчерпывается речью, которою он его выражает» [69]. И если такая точка зрения до сих пор воспринимается массовым научным сознанием «со скрипом», то исключительно по эмоциональным причинам. А именно: вынужденное согласие с такой точкой зрения подсознательно отождествляется с научной катастрофой, с лишением ориентиров, с потерей почвы под ногами.





Но так ли это? Действительно ли кризис миропонимания – научная катастрофа?

Нет, это всего лишь обычная в истории духовной культуры смена мировоззренческой парадигмы. Когда-то давно изжило себя представление о плоской земле, покоящейся на трёх китах (слонах), и – ничего страшного не произошло. Точно также устарела, когда истекло её время, и модель трёхслойной вселенной (верхний мир, или рай / средний мир, или место обитания людей / нижний мир, или преисподняя). И – тоже ничего, пережили. А сегодня настала очередь «наивного исторического объективизма». И эту потерю переживём. Пострадает разве что вездесущая и неискоренимая система правил игры в науку, да и то не надолго: правила быстро перепишут.

Но даже с новыми правилами игры в науку возможности спекуляций на ущербностях бирочного сознания резко сократятся. Ведь новые правила, очищенные от встроенной в бирку «происхождения» бациллы редукционизма, вынуждены будут подгонять себя под системный принцип изначально сложностного мировосприятия (напомню, что одним лишь «антропным принципом» перечёркивается вся редукционистская картина мира). Т. е. новые правила придётся выстраивать с учётом прогноза, согласно которому «онтологические предпосылки историографического познания принципиально превосходят идею строгости самых точных наук» [70]. А на таком профессиональном уровне игра в науку теряет, по большому счёту, свой прежний конъюнктурный смысл.

Что касается вопросов, связанных с эмоционально ориентирующими понятиями «добра» и «зла», то в арсенале человеческой культуры хранятся образцы не только «бирочного» их использования. Т. е. содержание данных понятий вовсе не сводимо к штампам типа «силы света» против «сил тьмы», «империя добра» против «империи зла» и т. п. Настоящее, т. е. метаязыковое содержание данных понятий угадывается скорее в том смысловом контексте, на который указал ещё Дионисий Ареопагит: «добро» – это полнота свойственных нам благ, а «зло» – их недостаток [71].

Самое трудное – тоже впереди

В прикладном аспекте на передний край выходит задача изучения смысловых структур языка. Детальный анализ языковой семантики во всех её исторических преобразованиях уже начинает осознаваться как первоочередная стратегическая задача когнитологии (науки о ментально-языковых процессах и о воплощённых в них формах представления знания) на весь XXI век [72].

Проблема лишь в том, что когнитология – это находящийся в процессе своего становления интеллектуальный ресурс общества, по-настоящему пока что не востребованный (мода на слово «когнитология» – не в счёт). О причинах невостребованности нетрудно догадаться: эвристический потенциал когнитологии вступает в явное противоречие с главным принципом современного управления – с тотальным контролем за находящимся «в рабстве у слов» массовым сознанием. Ясно, что риск утраты контроля (немыслимого без опоры на манипулятивные технологии) слишком велик, чтобы власть пошла на него ради таких журавлей в небе, как независимый научный поиск или культурно-образовательные цели.