Страница 32 из 33
Объяснить необычность этой смысловой организации могло только предположение об исторической изменчивости смыслового поля культуры. Такое осторожное предположение и было сделано ещё В. Гумбольдтом: «Время благодаря ускоренному развитию идей, нарастанию мыслительной силы и углублению и утончению чувственности часто придает ему [языку] черты, которыми он раньше не обладал. В прежнюю [языковую] оболочку вкладывается тогда другой смысл (курсив мой. – С. Г.), под тем же чеканом выступает что-то иное, по одинаковым законам связи намечается иначе градуированный ход идей» [43].
В начале XX века взгляд на смысловые структуры естественных языков как на исторически изменчивые поддержал сначала В. И. Вернадский, заметивший, что идея неизменности разума не отвечает действительности [44], затем А. Ф. Лосев, увидевший в истории мысли ее смысловое «самопеределывание» [45]. Сегодня же это направление исследований, становящееся постепенно все более актуальным, развивается в рамках тезаурусного подхода, согласно которому история смыслов человеческой культуры оказывается историей перебора, перетряски, перекомбинирования внутриязыковых семантических связей. «На разных этапах и в различных исторических условиях, – пишет, например, Вал. А. Луков, – одни и те же понятия могли менять свое содержание» [46].
Образно, хотя и с сильным упрощением, такой процесс можно сравнить с перетасовкой колоды карт, где сама «колода» – это языковой тезаурус (смысловая структура языка), а взаимное расположение «карт» относительно друг друга – это отношения между образующими тезаурус языковыми значениями. В ходе «перетасовки» (движущие силы которой – предмет отдельного разговора) отношения между «картами» должны изменяться самым радикальным образом, порождая независимые от «значений» «смыслы» и спасая тем самым язык той или иной фазы развития культуры от шаблонизации и окостенения. И это (именно и только это!) объясняет, почему древнейшая из доступных непосредственному изучению стадия языкового смысловыражения – мифологическая стадия – поразительным образом напоминает заповедник не просто «вероятностных», но самых невероятных, абсолютно непонятных и даже абсурдных с точки зрения современной логики, смыслов [47].
Факт исторической изменчивости смысловых структур естественных языков полностью объясняет суть явления, относимого истматовской теорией познания к «предрассудкам». То есть он подтверждает справедливость гадамеровской мысли о том, что «преодоление всех предрассудков, это наиболее общее требование Просвещения, само начинает разоблачать себя в качестве предрассудка» [48]. «Историко-понятийный анализ показывает, что лишь благодаря Просвещению понятие предрассудка получает привычную для нас негативную окраску. Само по себе слово “предрассудок” означает пред-суждение (Vorurteil), то есть суждение (Urteil), вынесенное до (vor) окончательной проверки всех определяющих моментов» [49].
В свою очередь, гадамеровские «предрассуждения», составляющие основу «предпосылочного информационного фонда культуры», окончательно развеивают гипноз истматовской мантры о «бытии, определяющем сознание». Они делают понятной человеческую историю как процесс перевода бессознательно-мифологических форм мышления в их осознанно-рефлесивные (метаязыковые) формы, с последовательным закреплением отрефлексированного знания в рукотворной инфраструктуре «второй природы» (техносферы). Они объясняют, что языковая (понятийная) деятельность в этом процессе всегда облекается не в те лексические формы, которые непосредственно отражают внеязыковую реальность, а в те, которые обусловлены специфическим языком эпохи – её смысловым полем. А это и означает, что бессознательная составляющая ментально-языковых структур прямо влияет на общественное бытие.
Интересно, что с фактом такого влияния были вынуждены считаться уже классики исторического материализма. Назвав этот второй вариант влияния «обратным», они его по факту научно легализовали, сохранив, однако, и главный постулат о примате общественного бытия над общественным сознанием. Тем самым они совместили в своём учении две взаимоисключающие друг друга предпосылки, с преобладанием доверия не к основанному на практическом опыте факту первичности «того, что в головах», а к теоретической установке на обратное.
Но теория, отказывающая в доверии фактам или принижающая их – это навязчивая идея. А предпочтение, оказываемое сознанием не фактам, а навязчивой идее, в медицине всегда считалось признаком шизофреничности этого сознания.
В нашем случае речь идёт о массовой шизофрении, которую поэтому уместнее интерпретировать не в клиническом, а в психосоциальном смысле (суть явления от этого не меняется). Образованный человек, любящий цитировать булгаковскую фразу о причине «разрухи в туалетах» и одновременно считающий себя материалистом – вполне узнаваемый психосоциальный тип. Он может казаться очень профессиональным, убеждая себя и других в том, что зависимость общественного сознания от общественного бытия периодически обратима. Но конкретных доказательств обратимости, основанных на изучении структуры и динамики ментально-языковых процессов, он никогда не приведёт, а лишь сошлётся на «диалектику», давно превращённую в средство ухода от сложных вопросов (более «продвинутые» сошлются на синергетику). Он может достичь высших степеней социального успеха и общественного признания, – но в общей шизофренической атмосфере это будет означать лишь его особую, максимально выраженную, адаптацию к данной атмосфере. Он может производить впечатление тонкого интеллектуала, – но, как заметил Пушкин, «тонкость не доказывает ещё ума. Глупцы и даже сумасшедшие бывают удивительно тонки».
Психосоциальная шизофрения – это естественный результат неосознаваемости предпосылочной природы любых понятийных высказываний. От такой неосознаваемости и проистекает «разруха в головах», когда суждения субъектов говорения не имеют под собой надёжных предпосылочных оснований или исходят одновременно из предпосылок, несовместимых друг с другом и даже противоречащих друг другу.
Вместе с тем психосоциальная шизофрения ― это завершающая фаза процесса, в ходе которого овладевшая массами навязчивая истматовская идея, принятая за саму собой разумеющуюся предпосылку коллективного сознания, начинает – уже в обход этого сознания – предопределять логику вывода из неё всех остальных следствий. А поскольку конечным таким следствием оказывается доминирование в сознании ментальных установок типа «политика вне морали», «экономика вне морали», «наука вне морали», то и не удивительно, что в общей атмосфере психосоциальной шизофрении возникает соответствующий уклад жизнеустройства, пропитанный всеобщей асоциальностью, цинизмом, коррупцией и моральным разложением.
В этом смысле не будет преувеличением сказать, что исторический материализм – это учение, впервые в истории человеческой мысли наукоподобно обосновавшее право человека и общества на бессовестность и безнравственность.
Будучи навязан массовому сознанию в качестве непреложной истины, исторический материализм формирует крайне упрощённый взгляд на ментально-языковую проблематику, чем существенно облегчает задачу манипулирования массовым сознанием [50]. Не говорю уже о том, что в процессах социального строительства он выполняет функцию «вируса нигилизма», подтачивающего основы общества [51]. А в научном сознании он создаёт упрощённое представление о связи языка с внеязыковой реальностью, что оборачивается восприятием всего непонятного как лишнего, ненужного, ложного.
Покончить с упрощённостью истматовского сознания и призвана та область исторических исследований, которая называется сегодня исторической семантикой. Но пока что в качестве законченной общепризнаваемой дисциплины она далеко ещё не состоялась. Причина – разногласия в выборе главного предмета исторической семантики, сводимого то к социально-политическим понятиям (Р. Козеллек), то к метафорам (Х. Блуменберг), то к социальной истории идей в их истматовской трактовке (Р. Робен, М. Пешо и др.).