Страница 22 из 28
Инженер Райский и аспирант Мельтюхов растянули транспарант: белое прямоугольное полотнище, на котором чёрными, выверенными по линейке буквами было выведено: “А.Д. Сахаров – честь и совесть эпохи”.
Поначалу манифестанты ощущали неловкость. Выходя сюда, они так и не смогли твёрдо уговориться, кто из них должен публично выступить. За несколько дней до поминальной акции по этому поводу произошёл на собрании спор. Винер настаивал, что на площади необходимо произнести речь – как и на всяком траурном митинге. Но Костюкевич опять возразил, заявив, что масштаб трагедии таков, что любые слова запоздалы и неуместны – потому лучше просто молчаливо простоять на площади час, держа фотографии покойного и склонив головы.
– Речей и так произносится сейчас сверх всякой меры. Даже Горбачёв подключился, лицедействует. Те, кто никогда не ценил Андрея Дмитриевича при жизни, пытаются сейчас заработать на его смерти политические очки. Противно! Не будем присоединяться к такому хору, – подчёркивал он.
Против этого снова не смогли найти внятных возражений, Костюкевич умел убеждать. Потому уговорились так: специально выступлений не готовить, но если у кого-нибудь на месте, на площади, начнут рваться наружу слова “c кровью сердца”, то пусть говорит беспрепятственно и сколько хочет.
Акция началась молчаливо.
Когда подняли фотографии и развернули транспарант, к манифестантам подошёл один из милиционеров, в погонах капитана. Он, вчитавшись в надпись на полотнище, оповестил скапливающуюся толпу:
– Уважаемые граждане, ещё раз напоминаю о необходимости соблюдать общественный порядок. Митинг согласован райисполкомом, он продлится час, до девятнадцати-тридцати.
Некоторые из членов клуба принесли с собой по две алых гвоздики, но теперь не могли решить, что ними делать: то ли положить возле транспаранта на выстуженный, в наледях, асфальт, то ли просто стоять с ними, сжимая в руках. Мельтюхов вынул из кармана моток клейкой ленты, подошёл к держащему фотографию Першину и принялся прилаживать к её нижнему левому углу цветы.
– Давайте так. Не под ноги же в самом деле класть.
Костюкевич настороженно сощурил близорукие глаза, вгляделся, затем благосклонно кивнул.
Морозило ощутимо, но люди с центра площади не расходились, притягивая к себе всё новых и новых любопытствующих. К семи часам народу скопилось более сотни. Переговаривались негромко, словно на кладбище – скорбные позы и лица манифестантов быстро заражали остальных соответствующим настроением. Лишь один сухощавый тип в полушубке, всмотревшись в фотографии и в надпись на транспаранте, бросил вдруг вызывающе:
– А не много ли этот ваш совестливый на себя брал? А остальные что, бессовестные, да?
Стоящие рядом ахнули.
– Когда Андрей Дмитриевич партократию обличал, остальные молчали. Носить фигу в кармане и совесть иметь – разные вещи, – ответил Винер, не повышая голос.
– А когда страну на сотню кусков разрезать требовал – это тоже по велению совести? Тоже мне, правдоруб…
Костюкевич, Першин, другие манифестанты взъярились:
– Провокатор! Долой! К Нине Андреевой убирайся! – вопили они вне себя, маша руками.
– Гебист что ли в штатском? Нарочно подначивает? – услыхал Павел Федосеевич за спиной приглушённый голос Винера.
– Прекратите злословить, гражданин! Ведь человек умер! Стыдно! – гудела толпа.
Сухощавый, будто ища поддержки, завертел головой, но отовсюду нёсся ропот. Злость в его взгляде сделалась жгучей.
– Жалеете? А когда этот совестливый академик призывал Америку атомные бомбы на нас сбрасывать, страну, народ не жаль было? Нет?
Толпа зашлась в негодующем гвалте.
– Вон отсюда! Пошёл вон!!! – заорал Костюкевич, белея лицом.
Сухощавый попятился, огрызаясь ругательствами. Затем в ожесточении плюнул, резко развернулся, зашагал прочь.
– Что, ретировался? У-у, холуй партаппарата, – с ненавистью прошипела ему вслед широкобёдрая, похожая на пожилую учительницу, женщина в дублёнке.
Взбешенный Костюкевич выступил вперёд:
– Граждане! Вы услышали сейчас речи раба! Низкого, подлого раба! Вот такие как этот тип по команде номенклатуры травили Андрея Дмитриевича десятилетиями! Они и сегодня, в трагические дни кончины, пытаются заляпать грязью его великое имя. Они органически ненавидят всё возвышенное и благородное! Их же просто корёжит от голоса свободного гражданина! Но знайте: никто из них никогда не посмеет выйти против нас честно, лицом к лицу, один на один. Вы все видели сейчас, как этот раб трусливо бежал. Вот так он и ему подобные будут отныне бежать всегда. Падают уже берлинские стены! Рушатся преступные режимы страха и концлагерей! Пророк и провидец Андрей Дмитриевич Сахаров чуть-чуть не дожил до этих великих дней. Андрей Дмитриевич!..
Крик Костюкевича перешёл в дикий, исступлённый вопль. Он, подогнув неловко старческую, плохо слушающуюся ногу, припал на колено.
– Андрей Дмитриевич! Знай, твоё дело побеждает повсюду! Россия, Европа, мир – они будут, будут свободными! Будут!!!
Павел Федосеевич онемел, потрясённый. Он поднимал высоко, точно знамя, фотографию Сахарова, что-то воодушевлённо, не помня себя, кричал. Если бы Костюкевич повёл сейчас всех на обком срывать и топтать красное знамя, он устремился бы за ним, не задумываясь. Устремились бы, как за вожаком и остальные…
Посреди распалённых людей метались растерянные, со съехавшими к затылкам шапками, милиционеры.
– Граждане, успокойтесь. Граждане…
XV
Отмечать Новый год вместе Валерьян с Инной решили загодя, но долгое время не могли придумать, куда пойти. Звать Инну в гости Валерьяну не хотелось – чинное сидение за родительским столом большого веселья не сулило. С родными Инны было того хуже. Отец, как она рассказывала, вновь “ушёл в штопор”, каждый день пил и скандалил с женой. Та, видимо, не желая видеть его хотя бы в праздник, записалась в новогоднюю ночь на дежурство в своей больнице. Они перебрали в уме нескольких знакомых, друзей, но те оставались в праздник с домашними и компаний не собирали.
– Как же нам быть? – с грустью спросила Инна в один из последних дней декабря.
– Придумаем. Найдём, к кому пойти, – ободрил Валерьян, колупая, однако, ногтем губу.
Виделись они часто, по три или четыре раза в неделю. В будние дни Валерьян, как правило, встречал её у выхода из университетского корпуса, в котором помещался химфак. Дожидаясь, пока Инна, выстояв очередь в гардероб, заберёт своё пальто и выйдет наружу, он, притопывая на холоде ногами, топтался у бюста Менделеева во дворе, нетерпеливо поглядывая на ежесекундно раскрывающуюся высокую массивную дверь. Иногда, желая чем-то занять нетерпеливые руки, он принимался отламывать от бороды Менделеева сосульки, разбивая их затем забавы ради о бордюр. Иногда на него начинала ворчать копошащаяся возле урны уборщица, но Валерьян лишь с хохотом подмигивал в ответ.
– Сами б тогда очистили памятник! – восклицал он. – А-то стоит заметённый – и дела никому нет.
Если мороз стоял не особенно сильный, они с Инной шли к центральной площади, в парк, постепенно забредая вдвоём на самые снежные, малолюдные аллеи. Иногда, желая вытрясти из себя пробирающий тело озноб или просто дурачась, они принимались играть там в снежки, пуляя друг в друга со смехом скатанными кругляшами. Снежные комья тотчас рассыпались, ударяясь в плечи и грудь, и от брызжущих в лицо ледяных ошмётков щёки и подбородок Инны розовели, делаясь припухлым и влажным. Валерьян, будто в азарте игры, обнимал смеющуюся, отряхивающую снег Инну, приникал к её разомкнутым, тёплым губам…
В слишком холодную или вьюжную погоду они отправлялись в крутивший новый, незнакомый ещё фильм кинотеатр или в свободное кафе. Иногда, засев за какой-нибудь дальний, затиснутый в угол столик, они просиживали по два-три часа, находя удовольствие в долгом, доверительном разговоре.
До Нового года оставалось три дня, когда, наконец, они придумали, где встречать праздник. Медведев, как и седьмого ноября, стал сзывать одногруппников домой: