Страница 3 из 36
Всю ночь меня эти мысли донимали. Так наутро ни с чем и пошел на фабрику. О Новгороде не помышлял, а и себе боюсь признаться, что разрушу свое творение.
Хозяйский сын Борис Матвеевич спозаранку заявился в живописную. Увидев меня, подошел, молчит, только сычом смотрит, узнать хочет, на что я решился.
— Бить? — жалобно так спрашиваю и гляжу на Бориса Матвеевича, может, сжалится черствая душа. И плывет его лицо передо мной, потому что слезы мне свет застят.
— Бей! — командует он.
Глотнул я воздуха, взял чугунный круг от турнетки, на которой тарелки и чашки крутят, когда расписывают или отводят золотые усики и ленты, и ударил по братине.
Хочешь верь, хочешь нет, таково-то протяжно она голос подала, будто с жизнью прощалась. В тумане вижу, распалась братина на две половинки, и сникли они на стороны, как подкошенные, в сердце сраженные. А хозяйский сын требует:
— Еще ударь!
Ударил я еще и еще. Вот, думаю, вдоволь покуражился хозяин и надо мной и над моей работой, оценил ее.
А Борис Матвеевич аккуратно собрал черепки, даже ничтожные крохотки, и унес. Опять, видно, выполнял приказ отца.
От такого горя не скоро оправишься. Однако время залечило, да и товарищи помогли. Объяснили, растолковали, что другого от хозяина нечего и ждать; выжига он был, выжигой и остался.
Все представление с братиной Кузнецов разыграл не зря. И меня унизил, и сам в накладе не остался. Узнал я обо всем некоторое время спустя. Велел он черепки обработать, будто они старее старого и в земле долго пролежали, потом склеить. Выполнили его распоряжение: блажит, мол, хозяин, — сначала приказал разбить, а теперь восстанавливает. А он какому-то заезжему богачу-охламону продал братину под видом русской древности. Деньги большие взял и все приговаривал: — Теперь так работать не могут: тайна мастерства потеряна.
Вот вспомнил все, растравил сердце и опять не в себе. Эх, голубок, такие-то бывали в прежнее время истории!
Гусиный крик
сть у нас на заводе одна старушка живописка, Александра Федосеевна. Она любит ученикам-ремесленникам рассказывать о себе, про гусиный крик. Это насчет старой жизни.
Началось, значит, с того, что получила Саша в земской школе похвальный лист за отличные успехи и примерное поведение. А девчонка она смышленая, хоть и не в меру доверчивая. Да ведь и возраст не ахти какой: сполнилось ей тогда всего девять годков. Росточку чутошного, от горшка два вершка, коротышка. Но хлопотлива, к любому делу гожа. Из школы вернется, дома работы невпроворот. Она и в избе порядок наведет и малышей обиходит — их в семье-то еще трое росло, мал мала меньше. Мать с отцом да старший брат Петрушка в обед с фабрики придут, а им и еда на столе.
Мать-от у Саши в живописной простенькие узоры выполняла. Отец — точильщик. А в прежнее время это чуть не закон: коли в точильной маешься, так чахотошный. За день-то наглотается человек фарфоровой пыли, а к вечеру еле ноги волочит. С чего-то ведь звали себя точильщики живыми мертвецами.
Отец проклясть сына грозился, как вздумает тот в точильщики идти. Вот Петруха и стал слесарить.
А насчет Сашуни у отца-матери давняя думка: пусть хоть одна эта девчонка настоящей художницей станет.
Мать говорила соседкам по столу в живописной:
— Пойдет Сашенька в Покровскую прогимназию. Там с похвальными листами и ребятишек из простого народа принимают. А оттуда, бог даст, близок путь и в Москву, в художественную школу. Учится Сашенька, не затверживает, светлым разумом доходит, а к рисованию у нее талант.
Отец под веселую руку и прихвастнуть любил:
— Тут родителей в счет бери: тупо сковано — не наточишь, глупо рожено — не научишь. У меня дед первым живописцем слыл на всю Россию.
Вот и росла девчоночка, птичка-невеличка с острым коготком. Вроде цветочка полевого, — не холят, а он и в засуху не повял, и в непогоду выстоял. Глянешь на него — душе услада.
Одно у Саши огорчение. Родилась она невесть в кого горбоносая. Кажись, ведь и в роду-то таких не помнили. И не то, чтобы безобразный какой нос, вроде семерым рос, а ей одной достался. Нет, аккуратненький, но по здешним местам необычный: у нас народ-то все больше курносый. В школе ее мальчишки на смех подняли, Носиком прозвали. Ей эта кличка — нож острый.
Вот, значит, размечтались в семье про Сашино ученье, только дума-то за горами, а беда во дворе.
Пришел как-то Сашунин отец домой после смены.
— Чтой-то, — говорит, — я притомился.
Закашлялся, а из горла кровь.
Родился не торопился, а умирать стал и оглянуться не успел.
Снесли его на погост, в сосновую рощу, где вечным сном спали такие же, как он, молодые, тридцатилетние, а то и того в жизни недобравшие точильщики. Вот оно когда сказалось, что велел хозяин заглаживать фарфоровые вещи по сухому, не смачивая, а в фарфор ради белизны приказал добавлять мышьяк. Для рабочих — верная смерть, а фабрикант Кузнецов на том богател.
Ну это все так, к слову пришлось. О том речь, что осталась семья сиротой, и девчоночка, умница-разумница, стала вместе с матерью и братом думать-гадать, как жить дальше, чтоб нужда не сглодала. Сама Саша и сказала, что не ехать ей теперь в Покров и не показывать настоящим художникам свои рисунки в Москве.
Отправилась мать к старому мастеру Ивану Васильевичу Козлову. У других-то полный набор, а у этого — бабы сказывали — есть местечко.
Тогда живописному делу обучали сами мастера. У каждого собиралось по три — по четыре паренька или девчонки. Мыли они кисти, носились на побегушках и привыкали к делу. А привыкнут — работают на мастера, как у нас говорили, «на его книжку». Платил он им сколько хотел. Обычно в первый год давал «за старание» двугривенный или, коли расщедрится, полтинник в получку. А получки — дважды в году: на рождество, да вподрасчет — на пасху. Во второй год мастер платил уже по два рубля в месяц, а на третий год или отпускал от себя, коли ученик оказывался способным, или получал «за науку», а заработанные ученик брал себе.
Вот, значит, мать поклонилась земно Козлову и сказала по обычаю:
— Будь милостив, Иван Васильевич, возьми девчонку под свою руку.
Посмотрел Козлов на невеличку. Слыл он мужиком корыстным, сразу понял: с сиротской семьи подарка не жди, и в диковинку ли, что сказал:
— Без твоей много у меня мелочи под рукой. Не взыщи.
Мать знала, что лукавит старик, а поди-ко его укори: у каждого свой расчет, каждый свою выгоду стережет, за своим барышом гонится. А ей барашка в бумажке неоткуда взять, чтобы мастеру сунуть.
Закручинилась Сашунина мать.
К смотрителю Топорову идти — толку нет. Все знали, что он только красивых девок на работу берет, да и то лишь тех, что посговорчивее. Согласится к нему, старому козлу, в субботу идти полы мыть — будет ей место и выгодная работа. А гордым да строптивым от ворот поворот безо всяких яких. Не зря его Жрецом прозвали: жертвы ему требовались.
Про управляющего Никифорова тоже думать нечего: взяточник, даролюбец почище мастера Козлова. Сам-то — вдовец, а в большом доме экономка Екатерина Тимофеевна хозяйство вела и за никифоровской дочкой присматривала. Эта экономка, может, и допустила бы сирот до хозяина, только с пустыми руками явишься, — ни с чем и вернешься: к тому же Жрецу управляющий отошлет.
Ан, оказалось, что Саша и сама из беды выбралась.
Идет она в воскресенье по поселку к Агаевской прудке — туда ребятишки часто собирались играть, — а навстречу вышагивает управляющий Михаил Феофилактович Никифоров.
Поклонилась Саша и хотела было поскорей шмыгнуть мимо. А Никифоров вдруг да и окликнул:
— Эй, Носик!
Другому бы, кто так назвал, девчонка глаза выцарапала, а тут сгруби или промолчи-ко, попробуй. Вспыхнула Сашунька от обиды, но задержалась: