Страница 29 из 36
Паренек рос хороший. Я не нарадуюсь. Хотя иной раз и пронзит мысль горше полыни: вот мне и внук как родной, а дочери и отец постылый чуж-чуженин.
Пришло время, взял Серега карандаш в руки, стал чертить каракули. Круг вытянул, карандашом навыстукивал точки — глаза, точку — носик, точку — рот.
Аж сердце захолонуло у меня.
— А где ж, говорю, бровь?
И жду, будто, понимаешь, стою у обрыва, — то ли упаду, то ли нет.
Лопочет внучек:
— Вот одна бровь на оба глаза.
У старухи моей слезы текут, сердце не камень, память и ей кое-что подсказала.
— Ах ты, моя ягодка. Ты эту картинку мне подари. Подаришь? А я…
И потянулась, язви ее тридцать, рука к карману передника: ясное дело, за конфеткой.
Как я цыкну. И Ольга в ответ ни слова. И рука замерла, будто отсохла.
Сережа наших распрей не заметил, рисует свой любимый кран и огненную ракету.
А насчет того, можно ли тебе обо всем этом написать и другим в поучение напечатать в книге там или в журнале и не будет ли кому от этого рассказа конфузно, скажу так.
Из посторонних никто не догадается. Все считают, что у меня дочка-ягодка, милое дитя, отцу любезная помощница, на старости лет радость и утешение. Мать — ту не убедишь ни лаской, ни таской: всю жизнь считает, что благоразумия у нее на троих хватит. Решит, что это про других.
Дочка поймет. Что ж, пусть прикинет: а ну как Сережа-то вырастет да ласкового слова в сердце не найдет и про нытье, про полуклинику — придет время — сам ей скажет?! Ведь сердце-то у нее кровью обольется.
Смекаю я так — вырастет из моего Сереженьки художник. Может, даже и до академика дойдет. Тогда мы еще посмотрим: династия у нас или не династия.
Северный корень
ы вдумайся как следует в мои слова: многие несчастья в жизни у нас происходят потому, что либо ты чего-то вовремя не сделал, либо сделал, да не вовремя.
История, которую я тебе сейчас расскажу, — как раз о том. Она тебе и ответит на вопрос, откуда у нас здесь появился северный узор — красная архангельская травка с крутыми витками, да кони, запряженные в повозку.
Любовь этот узор сюда привела. Любовь.
Я ведь сам-от архангельский, из дальних лесных мест. Конешно, вы люди и мы люди, у вас не месяц во лбу, а два глаза, и у нас их не четыре. Но вот у вас — такой возьмем разрез — ходят по землянику да по малину, а у нас на болотах морошку-ягоду собирают, мочат или варенье готовят. У вас опять же хлебный квас или брага служат для утоления естественной жажды, а у нас черемуху вываривают; потом, если дрожжи да сахар класть, — получается полная сласть: голова кругом идет.
Это я к тому, что в одно перо и птица не родится. Страна у нас большая и занятий и обычаев великое множество. Москва это, безусловно, первый бурлак на Руси, трудовой город, но и на севере тоже сложа руки не сидят, кнутов не вьют, собак не бьют, каждый свое дело знает.
Деревня наша неподалеку от Северной Двины в Нижней Тойме. Сгрудилось под этим наименованием с десяток деревень: тут тебе и Наволок и Красная Горка, Стрелка и Нижний Ручей, две Жерлыгинских и соответственно разные другие. Проверь по подробной карте.
У Алфея, молодого моего соседа, рукомесло родовое: и дед и отец дерево красили. Не о малярах речь, — имеется в виду в полной мере народный художник. Было время — расписывали прясницы, те самые доски у прялок, на гребне которых кудель или шерсть насаживают и с чего нитку сучат. В Костроме да в Ярославле прясницы резьбой разукрашивают, в Пермогорье по желтой земле черную роспись пускают, в Тотьме — синие розы дают, а у нас уж так повелось — на радость пряхам красильщики алой киноварью по золотой земле узоры выводят. И птицы-то разноцветные о семи цветах радуги, и чаепитие, и поседки за прядением, и катанье на лошадях. Вот это главное у нас — катанье. А кони! Пара коней задорная, одна лошадка зеленая, грива по ветру, упряжь наборная, другая лошадка золотая, ногой землю бьет, ушами прядет, пар из ноздрей валит. Когда за такую прялку девица сядет, так в избе-то будто веселый огонек зажгут, всё аж засияет.
Дед Алфея — известнейший мастер по всей Северной Двине, Микишей звали. Езживал он дальней дорогой в Великий Устюг, — там постом в первое воскресенье шумело не малое торговое сборише. И дедины прясницы очень даже Обожали. Широко и из других мест приезжали за ними прямехонько в нашу деревню.
Алфеев отец этому мастерству научился, но больше любил красить туеса.
Ох, будь она неладна, ведь тебе растолковывать придется, что это за диковинка, туес-то. Понятными словами сказать — берестяная баклага, бурачок или небольшая кадушка. У нас они разной величины — от стакана до двух ведер. Грибы — обабки да рыжики соленые — в них берегут, духовитый мед на зиму ставят, клюкву или морошку держат, в общем, для хозяйственной надобности.
В народном обиходе красоту любят.
Вот и стал мой молодой соседушка Алфей мастаком по живописной части. А что? Есть металлисты и есть связисты, есть буфетчики и есть ракетчики, нужны и такие мастера, которые красоту людям творят.
Свяжет Алфей кисточку беличьего волоса и наведет узор, который в нашем углу испокон веку известен: из красного вазона вытягивается белый росток; по обе стороны два желтых несмелых листика выглядывают, пообочь два же зеленых завитка следуют, над ними протяжные листы вверх стремятся и на острие еще двуцветные бутоны. В завершение раскрывается старинный русский цветок — тюльпан, ты его, поди-ко, на басмах, узорных рамках в иконах, видывал.
Тоже и птиц Алфей сызмальства сажал на туеса, — хоть те кочета с курицей, хоть райскую птицу Сирин. А то охоту на лисицу изобразит, лес нарисует, — там у него мужики сосны валят, и перволуб дерут, и для березового сока стволы насекают.
Прясницы-то годов с двадцатых в наших краях начисто перестали мастерить, — куда их девать, коли в сельпо полки завалены ситцем всех цветов и даже искусственным и безыскусственным шелком. Бабы забросили прясницы на чердаки, а кто так и лучины из них нащепал и в печке или в самоваре спалил.
А туеса, как и прежде, в хозяйстве нужны, — их и ладили для колхозников окрестных деревень.
Ну вот, живет-поживает мой дружок Алфеюшка, туеса расписывает занятно, с выдумкой и старанием. Десятилетку кончил, как теперь полагается, а выбирать профиль высшего образования не стал. Его только художество тянуло, и он скромненько трудился, по дедовой и отцовской тропе пошел.
Но когда парню двадцать с небольшим, так не всегда он сам свою судьбу кроит, иной раз любовь все напутает.
Поближе к осени заявились в нашу деревню представители из музея. За чем бы ты думал? За прясницами да туесами.
Профессорша уже немолодая, все за сердце хваталась, из такого жестяного патрончика таблетки доставала, а себя не жалела, по деревням немало избродила. И при ней девушка, по имени Люба, — из техникума, где готовят художников для фарфоровых заводов. «Я, — говорит, — материал для диплома собираю, а уважаемой профессорше потому помогаю, что меня интересует северный корень искусства. И кроме того, я люблю красивые вещи».
Бабьё опасалось профессорши, а к Любе льнуло, хоть она девка-порох: то смеется, а то взорвется. Приставали:
— Скажи, милая, пошто вам прясницы-то? Престь, что ли, станете?
Люба улыбку погасит, разъясняет серьезно:
— Для красоты нам прясницы. В музее их на стенку повесят.
— Это доски-то? — удивляются бабы. — Бабушкам красота была, а для молодых ныне креп-жоржет нужен.
Им, бабам-то, роспись в привычку.
А одна, помню, принесла чистую доску, только искоркой прежняя краска глянула, — это баба от усердия и для чистоты щелоком ее терла, весь рисунок и содрала.
Профессорша прялку отложила. Баба в обиду:
— Чего не берешь?
Профессорша толкует:
— Краска стерта. Изображения нет. Зачем она нам такая?