Страница 95 из 104
Серафима, делавшая все споро, легко, быстро, в надлежащем порядке, все же не могла за месяц выбрать хоть полдня, чтобы проведать сестру и возлюбленных племянников. Полдня! За полдня только до Хилы доберешься, а еще полдня на обратный путь. И хотя там появилась помощница, которой она, напутствуя, растолковала, и как ей надо разговаривать с Зорей, и что любят дети, и все, что надо про хозяйство, коров, чушек и курей, — все же нередко утирала фартуком увлажняющиеся глаза, любящей своей душой скучая по сестре и племянникам.
Когда, по уговору, Капитолина Александровна в коляске с Яринским на облучке заехала за Серафимой, то нашла ее в полном расстройстве: заболела маленькая слабосильная Дашутка, уже перенесшая корь, золотуху, а теперь подхватившая неизвестно что: болит горлышко, колет грудь и сама вся горячая.
— Уж вы, Капитолина Александровна, объясните Зорьке, она поймет, не могу я больное дитя бросить... Оздоровеет — соберусь. Вы уж расцелуйте там моих миленьких.
И со слезами совала Пете в руки большущий чуман пирогов с черемухой, грибами и требушиной: «Они ж там, бедные, оголодали небось без моей-то стряпни!»
Капитолина Александровна, глядя на заплаканное открытое и простодушное лицо, успокоила как могла. И хотя до того набрали они для Хилы «полный кузовок» всякой всячины, но знали, что тем тетушкиным пирогам цены нет! Пироги, которыми детей в Хиле встречал каждый праздник, — день рождения мамы, день рождения братика, день рождения сестрички, день приезда отца, Пасху и Рождество.
— Что ж, Петя, едем вдвоем!
Забайкальское лето в разгаре.
Все вокруг густо-зелено, пронизано зеленым, пылает зеленым — сосны, листвянки, ивовые тальники, боярышник и черемуха вдоль дороги, пышно вышедшие высокие травы на покатых сопках и еланях. Ближе к реке переливчато играют на солнце пятицветные колосья вейника, на ближних лугах вздымаются над травами белые кисти лабазника и зеленоватые и черно-пурпурные цветы чемерицы. Елани словно хороводятся зубчатыми колокольчиками, на тонких стебельках красными головками клевера. Коляска движется, а они, словно живые, тянутся за людьми. Саранки уже доцветают, их веснушчатые теплые головки реже мелькают в траве. Зато птицы свистят, щелкают, пищат, трещат, заливаются трелью. Краснозобый дрозд глядит с ветки черной березы, даурская галка перелетела с куста на куст, стая золотисто-желтых овсянок пролетела низко над головами едущих: «Мы тут, значит, жилье близко, скоро приедете!» И исчезли впереди, указывая путь к дому под сопкой.
Как славно все-таки здесь детям вдали от городской суеты, щума, пыли, среди берез, листвянок, трав, цветов и птиц... Миша рассказывал, что однажды в открытую дверь через порог переполз ежик, направился прямо к ним, к Мише и Филе. Она-то испугалась, убежала за печку, а он налил в блюдце молока и поставил на железный лист под заглушкой. Ежик вылакал все молочко, просеменил в уголок, свернулся там и сладко заснул, а к вечеру, погостив, ушел. Во какие гости в их лесную избушку забредают!
Вот и знакомый черемушник, сине-черный от рясно нависших ягод.
Капитолина Александровна по привычке оглядела себя, — какая она покажется Зоре и детям в своем летнем платье с полонезом из серовато-зеленого сукна, в бархатном жилетике и в распашной юбке! И понравится ли им ее серая шляпка с розовыми цветами. И тонкие нежнейшие белые перчатки! Она волновалась за свой вид больше, чем на приеме у губернатора!
Петя Яринский тоже принарядился: на нем праздничный светлый картуз, белая холщовая рубаха с малиновой атласной опояской и новые сапоги с завернутым верхом голенищ.
Они обогнули длинный низкий плотный жердняк вокруг огорода, и в двадцати шагах от крыльца умный и сердечный Алмаз, привыкший, что дети, услышав лошадей, выскакивают навстречу, тихонько и призывно заржал. Однако ж не раздался живой знакомый топоток детских ног, спешивших на крыльцо, и не слышно вперебой кричащих звонких голосков: «Тетя Капа приехала!», «Петя гостинцев привез», «А я первый услышал», «А я раньше». Дом молчит, словно в глубоком сне.
— Ну, заморились, на солнце гуляючи, — рассмеялся Яринский. — Залегли, должно, как тарбаганы в бутане. Даже все окна ставнями прикрыли!
Он обошел плетень понизу и вернулся со стороны горки:
— Ну, мамка-нянька, так раздобрела на хилинских харчах, с места палкой не сдвинешь! — Он снял картуз и ожесточенно почесал загривок. — Може, по ягоды ушли, за зимоложкой в лес или за водяникой на голец!
Капитолина Александровна молча оглядывала огород, сопку, лесок за домом, дорогу, которой они ехали, просвечивающий сквозь тальник кусок берега, и все ее существо — от бархатной оторочки полонеза до края шляпки — наливалось, она чувствовала, мертвой, тоскливой, безучастной мглой.
— Петя, — едва вымолвила она, — ставень, ставень раскрой.
Яринский уже был на завалинке, рванул и откинул затвор и сунулся к окну. Спрыгнул, пробежал вдоль завалины, обогнул угол. И там стукнули ставни. Потом застучало с третьей стороны. Затем она увидела его ладную, быструю, на кривых ногах фигуру, перебегавшую от стайки к стайке.
И вот он стоит перед своей госпожой с зеленым лицом, трясущимися губами и судорожно гнущими гибкое кнутовище руками.
— Капитолина Александровна... Никого в доме. Пусто и никакой рухляди. Ни единой тряпицы, ни малой игрушечки. Все увезено. И в стайках ни одной скотинки! Неуж грабители, помилуй Бог, разорили избу да их увели! — Он прислонился к крылу коляски, закрыл грубыми темными руками лицо. — Ах ты, падла эдакая, Яринский, ах ты, толкач деревянный, картуз без головы, что ты, курнофея проклятая, скажешь таперича Михаилу Дмитриевичу! Как ты мог прослеповать, барануха несмысленная? Утопиться тебе, на что ты таперича годный, дубье замухрое...
— Хватит, Петя, — тихо сказала Капитолина Александровна. — Едем обратно.
Садясь в коляску, она не решилась даже взглянуть на опустевший дом.
На обратном пути не было ни живой, яркой зелени, ни колокольчиков с вейником, ни дроздов, ни пеночек, ни славок, ни овсянок.
Будто все вымерло вокруг.
И в вымершем этом мире стоял под сопкой у реки одинокий, покинутый, молчаливый дом с закрытыми ставнями...
Московский присяжный поверенный, доктор прав Михаил Васильевич Духовской был фигурой видной, читал лекции по уголовному праву в Демидовском лицее и Московском университете, служил членом управы Московского губернского земства, прославился своим ученым трудом «Понятие клеветы».
Звонников был любимым учеником этого образованного, но далеко не твердого в своих нравственных устоях юриста.
Дмитрий Григорьевич Анучин, восточносибирский генерал-губернатор, находился как раз в Москве в то время, когда перепуганные и отчаявшиеся адвокаты бомбили из Иркутска Духовского телеграфными взываниями о немедленной помощи.
Духовской, обойдя Морозовых, прежде всего призвал Людвига Кнопа и близких ему купцов Щукина, Рогожина, Веденисова, Вогау и вместе с ними явился к Анучину на частный прием в его особняк в тихом арбатском переулке.
Осанистый, с роскошной раздвоенной бородой, демократически сановный Анучин разговаривал с ними с присущей ему резкой откровенностью. Он был человек весьма неглупый и довольно-таки проницательный, в людях разбирался, высказывал свое мнение без дипломатии и, что присуще сановным лицам, — мог отказать в пустяке, а мог иной раз невозможное сделать!
— Ну, господа юристы и фабриканты, с чем пожаловали? Полагаете взять меня числом?
Шутка приободрила просителей. Анучин знал, с кем шутки шутить, — это все люди состоятельные, уважаемые, почтенные, некоторые уже не первый срок ходят в гласных. С таким народом и поговорить приятно.
— Ваше высокопревосходительство! — от имени всех заговорил Духовской. — Раз уж вы упомянули число, то число пострадавших от нерчинского купца Бутина значительно больше, нежели наш малый кружок. Мы получили из имеющего быть под вашим благотворным управлением Иркутска весьма дурные известия!