Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 25



Но через час царь приставал, покрывался густым, росным потом, садился отдыхать, а не такие статные и красивые, но приземистые, с крутыми плечами молчаливые кузнецы продолжали себе тюкать и тюкать молотами без передышки до самого обеду. Натрудившись вдоволь, Петруша уже не так открыто направлялся в пыточный подвал, который привлекал его все более и более и постепенно стал его тайной страстью. Сперва царь приходил в застенок в окружении бояр, потом в сопровождении Бориса Голицына, а затем уж только с денщиком Сашкой, которого оставлял наверху или в чулане, примыкавшем к застенку. Каты смиренно кланялись ему в пояс, то же самое делал и дьяк-писарь. Петруша салился на лавку, и дьяк, запинаясь от волнения, кратко докладывал, кого и за что пытают. Царь делал жест рукой, и допрос продолжался.

Поначалу Петруше было интересно наблюдать сам процесс пытки: устройство дыбы, как привязывают допытываемого, как поднимают его вверх, и тот беспомощно висит, как Христос на кресте; как меняют каты свои орудия и зачем. То один арапник возьмут, а то другой; то длинный, то короткий; то с утолщением на конце, то ребристый. Иногда палач брал клещами тавро, нагревал его докрасна и вонзал в спину или плечо узника, по комнате тогда шел запах паленых волос, и воздух раздирал дикий вопль бедняги.

Когда вся нехитрая механика пыток была прочно усвоена, Петруша стал больше обращать внимания на поведение арестантов.

Здесь открылась бездна интересного. Вот приводят разбойника – атамана шайки. Злобный, непроницаемый взгляд; мрачное, нелюдимое лицо, заросшее бородой- лопатой, смотрит исподлобья., на вопросы отвечает коротко, зло. Но вот его тянут на дыбу, поднимаются все выше руки, выворачиваясь в суставах и вызывая жесточайшую боль. Разбойник лишь кряхтит, надеясь, что выдюжит. Его спина превращается в кровавое месиво, мутится сознание, и разбойник начинает хрипло, тяжко говорить то, что в других обстоятельствах у него никто никогда не узнал бы. Палач словно тянет длинный свиток, на который медленно ложатся ожидаемые письмена. Разбойник понимает, что показывает против себя, но язык уже не принадлежит его сознанию, боль невыносима, и ее надобно пресечь; пресечь хотя бы на короткий миг, пусть смертным признанием, но пресечь.

Царь находил в том сходство с ковкой железа. Вот лежит кусок железа, твердый и, казалось бы, неподверженный никаким изменениям. Бьешь по нему молотом, а в ответ лишь звонкий отголосок, кусок как был куском железа, так им и остался. Но вот его начинают разогревать, вот появился алый цвет, вот сия алость нарастает, вот кусок горит уже червонным золотом, вот он уже почти белый. И тут начинаешь работать молотом. Железо все больше подается и, наконец, плывет, становится мягким, как глина, куй теперь из него любую вещь, которая тебе надобна.

Так и человек. Сперва тверд, как железо, а потом все мягче и мягче – и вот уж он «поплыл», вытягивай из него, что хочешь. Сей переход от железа к глине более всего занимал Петрушу, у него появилась страсть, сравнимая с любовной страстью. В конце жизни Петр не променял бы ту страсть и на страсть к женщине, к вину, к друзьям, даже к золоту, даже к власти; последнее, правда, сомнительно, ибо именно самоличная власть питала то греховное, тайное пристрастие.

Глядя, как человек медленно, по каплям отдает себя, Петруша, думал, что вот оно – универсальное средство против всех тайн и загадок, против всех умолчаний и недомолвок. Сила, сила, и только сила, помноженная на грубое принуждение к правде, способна развязывать любой язык и решать любые проблемы.

Все же как трудно человек расстается со своей душой, со всем тем, что составляет его нутро, без чего он чувствует себя пустышкой, ненужной вещью. Почему у всех народов так жестоко карается насилие? Вопрос тут не в простом совершении физического акта, а в том, что один человек глумится над другим, над его сущностью, над тем, что составляет его единственную, неприкосновенную территорию. Без того осознания единственности человек уже не человек, он теряет свое»я», отличие от миллиардов других человеков, он становится никто. В том состоит одновременно и притягательная сила преступления– уничтожить человека не физически, а вынуть у него душу, отобрать у него «я».

Люди с «толстой кожей» еще могут как–то перенести потерю своей душевной неприкосновенности, а те, у которых нервы оголены, все наверху, те заболевают психическими растройствми, у них меняется характер, они кончают жизнь самоубийствами или влекут жалкое существование.



То же самое касается людей, у которых насильно, помимо их воли тянут сведения, составляющие суть их характера, их единственности. Без тех сведений человек становится неинтересен ни себе, ни другим, у него силой вытащили его духовный капитал. Однако, есть люди, страстью которых и является желание убить человека изнутри. Страшные люди, настоящие вампиры, только пьющие не кровь человеческую, а души.

Петруша пристрастился наблюдать, как потрошат, опустошают человека. Ему доставляло ни с чем не сравнимое удовольствие тянуть жилы у пытаемого, раскалывать его, разваливать. И чем дольше держался человек, тем большее наслаждение доставляла его капитуляция. И, наоборот, Петруша злился, ежели человек не хотел сдаваться. У юноши возникал азарт, сродни тому, какой возникает у болельщика, когда его команда долго не может забить гол.

Иногда Петруша срывался и сам брал в руки кнут; со временем то происходило все чаще. Ежели не наблюдалось превращения человека в глину, сие приводило царя в бешенство. Мало того, что он не получал удовольствия, на которое рассчитывал, так еще и рушилась его стройная теория, что сила решает все. Чаще всего такое случалось с раскольниками и другими духовными лицами. Вера оказывалась выше боли, выше заложенного в человеке стремления к самосохранению.

Такое поведение не вписывалось в сознание Петруши, в ту картину мира, которую он выстроил в своей голове. То колебало его веру в собственное всесилие, сравнимое с всесилием бога. Царь считал себя помазанником божьим, сиречь богом на земле, а находились зловредные человечки, что своим упорством колебали то незыблемое положение, и сим людишкам не полагалось никакого снисхождения. Царь мог оставить в живых разбойника, на чьей совести было несколько загубленных жизней, его могли сослать в Сибирь, послать на галеры, на каторгу. Но ежели кто не сознавался в преступлении, в совершении которого Петруша был убежден, такого »супостата» ждала неминуемая, часто мучительная смерть.

То будет в будущем, а пока юный царь наблюдал, как пытают Кузьму Чермного, Обросима Петрова, пятисотского Анисима Муромцева. Пытали зло, с вычурами, но ничего нового к показаниям Шакловитого они не добавили. Дальнейший розыск прекратили. По документам участие Василия Голицына в противоправных действиях доказать не улалось. Это по документам, но шила в мешке не утаишь. Бояре, видимо, были правы, когда требовали отстранить Бориса Голицына от следствия. Тому удалось выгородить брата и не потому, что сильно радел за него, а потому что знал: Василий не выдержит пытки и может оговорить и его, Бориса.

События развивались в пользу царицы и царя Петра. Приехали выборные от стрелецких полков, оставшихся в Москве, бить челом царю на милость и прощение. Патриарх в соборе говорил слово и поздравлял царя и царицу с благополучным исходом смуты. 11 сентября 1689 года казнили Шакловитого и его подельников. Царь хотел поехать на казнь, но его отговорили: мол, много чести смутьянам да и юн годами лицезреть столь ужасное зрелище. Здесь царь сделает последнюю уступку. Отныне и до конца жизни он будет присутствовать на всех казнях, на которых он только мог присутствовать физически, царь обожал сии действа и даже выступал распорядителем многих из них.

Сильвестра Медведева, претендовавшего на должность патриарха при Софье и Никиту Гладкого, признанного главным заговорщиком, поймали позднее и обезглавили. Пятисотского Анисима Муромцева, полковника Матвея Рязанцева, стрельца Лаврентьева били на площади кнутом и с урезанием языка отправили в Сибирь. Там же в Троице написали письмо царю Ивану от царя Петра. Письмо было адресовано Ивану, но предназначалось Софье. »…А теперь, государь братец, настает время нашим обоим особам богом врученное царство наше править самим, понеже пришли в меру возраста своего, а третьему зазорному лицу сестре нашей с нашими двумя мужскими особами в титлах и расправе быти не изволяем…»