Страница 21 из 45
— Старшине Харитошину. Низенький, лысый…
— Хорошо, хорошо.
— Харитошину. Лысый…
— Хорошо. Прощай, сержант. Выздоравливай.
Володин вышел; горсть медальонов лежала в кармане. Они звенели, как монеты. Володин не выбросил их, хотя вначале и намеревался сделать это; неуловимые нити тянулись от медальонов к живым людям, к тем девушкам-регулировщицам, теперь разбившим свою пятнистую, цвета летней стони палатку где-то на новой развилке дорог, у хутора Журавлиного, — эти нити чувствовал Володин, будто держал в руках; бросить медальон — оборвется нить, оборвется жизнь; он никогда не был суеверным, но тут вдруг понял, почему старый сержант так бережно хранил эти коробочки с адресами и так заботился, чтобы они попали к старшине — как его? — к низенькому лысому старшине Харитошину; и еще понял Володин, что и сам он, если не сможет передать старшине, что всего вернее, — никуда не выбросит их из своей полевой сумки.
В одном из медальонов был записан домашний адрес Людмилы Морозовой.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Пока ординарец завешивал окна и заправлял походную, сделанную из сплюснутой орудийной гильзы лампу, подполковник Табола стоял у порога, устало, расслабленно опустив руки. Он только что вернулся с самой дальней, четвертой батареи и был недоволен. Вдруг обнаружилось, что огневые четвертая заняла очень неудобные, в низине, и подход к развилке остался неприкрытым. А развилку Табола считал главным, узловым пунктом обороны. Пришлось срочно выбирать новую огневую. В темноте ходили по склону косогора, побывали на обочине шоссе, потом пришли на развилку; кто-то из офицеров четвертой наткнулся на щели, выкопанные регулировщицами, и предложил поставить орудия рядом с этими щелями, доказывая, что это почти готовая огневая; кто-то настаивал, что лучше всего орудия расположить по обочинам, потому что немецкие танки обязательно пойдут по шоссе, и тут-то их и можно будет встретить крепким двухсторонним огнем; предлагали еще несколько разных вариантов, но все они не годились, потому что как раз к шоссе-то и нельзя было пропускать танки противника. Снова бродили по косогору, подминая сапогами сухую траву и всматриваясь в каждую неровность. Над высотами полыхало зарево. Розовые, оранжевые, багровые полосы стелились по земле, и даль скрадывалась и утопала в этом переливе темных и светлых красок. Комбат четвертой громко ругался; мысленно чертыхался и Табола… Об этой непредвиденной и утомительной рекогносцировке и думал сейчас он, лениво и безучастно следя за движениями копошившегося возле окон ординарца. За окнами, в ночи, на пологом склоне косогора солдаты четвертой батареи рыли огневую. Какова будет огневая (одно несомненно, она лучше прежней), успеют ли батарейцы закончить к рассвету (грунт твердый, местами даже каменистый), — Табола жалел, что не остался на батарее, а надо было остаться, побыть там хоть немного и уточнить еще кое-какие детали и возможности.
Над столом вспыхнул огонек, и желтый мерцающий свет разлился по комнате.
— Никанор Ильич!
— Слушаю, товарищ подполковник, — отозвался ординарец.
— Сходи-ка за ужином.
Когда Никанор Ильич с полными котелками в руках вернулся в избу, подполковник спал. Громкий храп утомленного человека раздавался в комнате. Никанор Ильич поставил котелки на стол и укутал их шинелью, чтобы не остыли; затем снял с подполковника сапоги и расстегнул на нем поясной ремень, с минуту еще стоял у кровати, покачивая головой и полушепотом произнося: «Заснул-таки! Заснул-таки!» — с тем ласковым и сокрушенным оттенком, какой можно еще услышать в глухих деревушках Поволжья; потом сам лег на скамью и вытянул ноги, а еще через минуту тоже храпел, как и подполковник, низким басовым тоном.
На крыльце ходил часовой, перебирал ногами скрипучие половицы.
Неплотно прикрытая дверь вздрагивала и поскрипывала от орудийной стрельбы, мелко дребезжали стекла в разбитых рамах, протяжный гул канонады передавался по земле. Ночь дышала тревожным предчувствием больших событий.
Подполковник Табола набивал трубку, он делал это молча, сосредоточенно, так же молча прикурил, встал из-за стола и принялся ходить взад-вперед по комнате; пренебрежительная усмешка, с какою он разговаривал даже с командующим фронтом — Грива запомнил это, — вспыхнула на лице подполковника и уже не сходила с уст до самого конца разговора.
Грива сидел за столом. Он был возбужден, дышал тяжело и часто; маленькие, утонувшие в пухлых щеках глаза его тревожно поблескивали на бледном потном лице; когда он поднимал руку, пламя над гильзой отклонялось, дрожало и нечеткая крупная тень прыгала на стене. Он только что говорил о боевой обстановке, какая складывалась на передовой, и теперь с раздражением смотрел на молчаливо шагавшего по комнате подполковника. Равнодушие артиллерийского командира казалось странным. Но может быть, он вовсе не равнодушен, а, напротив, взволнован и оттого молчит? Может быть, ему не все ясно, потому что рассказано было неубедительно — в спешке все может быть! — и надо повторить все сначала? Догадка показалась верной, и Грива принялся снова рассказывать обстановку, теперь обстоятельно, со всеми нужными и ненужными подробностями, начав с того, что батальон понес большие потери от бомбежки, что многие траншеи хотя и восстановлены уже, но были разрушены, что немцы, черт им в душу, напрасно затеяли ночной бой и, конечно, поплатятся за эту свою оплошность; никто никогда в истории войн не начинал крупного сражения под вечер — Грива хорошо знал историю! — конечно, гитлеровцы поплатятся, но, пока это еще будет, от батальона и, разумеется, от артиллеристов тоже останется одно воспоминание.
— Новую Горянку наши оставили, Герцовку оставили, Бутово оставили, из Королевского леса тоже отступили!..
После каждой паузы Грива выжидательно поднимал брови; Табола молчал.
— Полнейшая неразбериха! Никто толком ничего не знает, что происходит на передовой! Где наши, где немцы?.. А бой, прислушайтесь к канонаде, — майор при этом слегка наклонял голову и поднимал палец, — прислушайтесь, бой уже переместился черт знает куда, уже, извините, за нашей спиной громыхает!
Табола молчал.
— И в такой напряженный момент нас оголяют! Снимают приданную нам танковую роту и перебрасывают на левый фланг!
Табола молчал.
— Снимают и перебрасывают, а мы с чем остаемся? Никакого подвижного прикрытия!..
Гриве казалось, что он говорил спокойно, ровно, но весь его повторный рассказ был более возбужденным, чем первый. Получалось так: то он будто на кого-то жаловался, кого-то упрекал в неразберихе, но одновременно и предупреждал, повышая голос, что эта неразбериха может привести к довольно плачевным последствиям; то возмущался чьими-то неумными распоряжениями, упоминал о каком-то капитане Горошникове, которого будто бы давно уже следовало отдать под трибунал, а заодно с ним и еще кого-то или из штаба полка, или из штаба дивизии; голос Гривы звучал торжествующе, дескать, смотрите, как он критикует высшие инстанции и ничего не страшится; то вдруг проскальзывала в словах нехорошая паническая нотка, и тогда майор, краснея, торопливо вставлял оговорку: «Надеюсь, подполковник поймет меня правильно!
Я пришел вовсе не из трусости, в конце концов, как пехотный командир, я и сам вполне мог бы решить, как действовать, — ведь по уставу артиллерия придается пехоте, а не пехота артиллерии! — но просто не захотел злоупотреблять некоторым своим положением и пришел посоветоваться, как равный!..»
Но все, о чем говорил толстый, разгоряченный и потный командир стрелкового батальона, — все это было хорошо известно Табола. Он знал, что крупные танковые колонны немцев обрушились на центр и левый фланг Шестой гвардейской армии, что мостами им удалось потеснить наши оборонявшиеся части и захватить несколько деревень. Обстановка ясная, о какой неразберихе твердит майор? Бой не смолкает? Тоже понятно, немцы стараются развить успех. Так поступил бы каждый, кто хоть сколько-нибудь смыслит в военном искусстве. Другое дело, удастся ли им развить успех, — это вопрос. А если уж говорить, куда за последние часы переместился бой, то Табола тоже знает, он только что ходил к развилке выбирать новую огневую для четвертой батареи и отлично видел в ночи и вспышки разрывов, и вспышки выстрелов — орудия бьют справа и слева от Соломок, но никак не за спиной!.. Табола слушал, не перебивал; или табак был сырой, или подполковник, волнуясь, забывал вовремя раскурить — трубка затухала, и он то и дело щелкал трофейной немецкой зажигалкой. Его беспокоило возбужденное состояние майора. «И это командир перед боем!» — негодовал Табола. Он видел майора Гриву самоуверенным и гордым, когда в батальонной штабной избе в день прибытия полка в Соломки вместе уточняли огневые для батарей; видел и удивлялся, как слетели с майора самоуверенность и гордость и обнажилось раболепие, когда командующий фронтом осматривал оборонительные сооружения; а сейчас в пылкой речи майора явно ощущалась растерянность. «Ко всему прочему он еще, наверное, и трус, — думал Табола о майоре. — К чему нагонять весь этот страх и все мазать черной краской? Страхуется? Мол, если придется отводить батальон, то прошу учесть, не по своей вине, а так диктует обстановка?..» Табола готовился резко ответить майору и ждал лишь, чтобы тот полностью высказался, но ответить не пришлось — перед избой, на площади, гулко разорвался снаряд. Со стен и потолка посыпалась штукатурка. Это случилось так неожиданно, что и подполковник Табола, и майор Грива — оба вздрогнули и оглянулись на окна; Грива замолчал на полуслове, Табола остановился посреди комнаты; один и тот же вопрос: «Что там?» — одинаково отразился на их лицах. Офицеры были чем-то похожи друг на друга в эту секунду. Но в той неуклюжей неподвижности, в какой застыли они, глядя на окна, в той внешне схожей тревожной настороженности, с какой прислушивались они к теперь звонкой после разрыва тишине, было и что-то рознившее этих людей — они думали о разном, по-разному задали себе вопрос: «Что там?» «На площади разорвался снаряд, значит, немцы подошли настолько, что могут из орудий обстреливать деревню, значит, с часу на час нужно ждать боя, а что с четвертой батареей, передвинутой к развилке? Успеют ли батарейцы закончить новую огневую?..» — Табола смотрел на окно, но взгляд его мысленно тянулся дальше, к развилке, туда, где в ночи, на косогоре, в красных отсветах пожара работали солдаты четвертой батареи, долбили ломами и лопатами твердую, слежалую землю. Для майора Гривы «Что там?» означало совершенно другое: если немцы подтянули орудия и начали обстрел, то в избе оставаться нельзя, одно прямое попадание — и все кончено! Опасливо смотрел он на вздрагивавшую от орудийной пальбы стену и думал о своем пяти накатном блиндаже… Но еще не спало напряжение от первого взрыва, как за окном снова ухнул снаряд, теперь будто подальше и правее; затем грохнуло на задах: в огороде; затем рвануло у самого крыльца. Дверь с силой захлопнулась, лампа погасла, и в темноте стало слышно, как рушилась печь, сыпались кирпичи; в лицо пахнуло пылью и сухой известью.