Страница 11 из 46
— Да, это мы учили, конечно, учили, — нетерпеливо сказал Леня. — Ну знаешь, как бывает в вузе: прослушали, сдали зачет, и все! А тут вдруг, понимаешь... Такой случай. Это у меня с товарищем одним... Он отказывается вступать в комсомол, говорит, что отца его несправедливо арестовали в тридцать седьмом, понимаешь? — краснея и волнуясь, говорил Леня. Ему не хотелось рассказывать отцу о том, что больше всего волновало его в этом деле, о том, что речь шла о Виктории, которую он любил. И когда отец вполне резонно заметил, что ни его товарищ, ни тем более сам Леонид не могут судить о деле, которого они не знают, Леонид рассердился. Возразить было нечего, а соглашаться с этим не хотелось, потому что Вике он верил безусловно. Весь этот вечер он держал ее руку в своей руке, а она шепотом рассказывала ему о своем отце, который был героем гражданской войны, потом учился в Военно-инженерной академии...
— Мне хочется спать, — сказал Леонид, не дослушав рассуждений отца, и ушел в свою маленькую комнатку, которую для него выкроили в результате внутренней перепланировки квартиры.
Владимир Александрович почти машинально прибрал на столе, выключил газ. Конечно, надо было бы заставить все это проделать сына, но ведь Лене предстоит встать ни свет ни заря, чтобы поспеть на поезд. Владимир Александрович любил сына не только как любят своих детей хорошие отцы, с разумной и последовательной заботой, он еще любил его так, как бабушки любят внуков. В молодости, когда Нина Леонидовна продолжала надеяться, что из ее артистической карьеры что-нибудь получится, а Владимир Александрович учился в вузе, супруги по справедливости поделили заботы о детях, — Нина Леонидовна взяла на себя младшую, в детстве болезненную Лелю, а Владимир Александрович старшего — пятилетнего Леню. Но Нине Леонидовне помогали ее мать и незамужние сестры, а Владимиру Александровичу никто не помогал. Он сам с удовольствием вставал рано, кормил Леню завтраком и отводил в детский садик, потом шел слушать лекции или в библиотеку, и с неменьшим удовольствием в пять часов отправлялся за Леней, беседуя с ним о разных разностях, приводил его домой, кормил, умывал и, отвечая на бесчисленные вопросы, укладывал спать. Он научил его самостоятельно раздеваться и одеваться, они по сигналу радио по утрам делали зарядку. Так и пошло. Леля так и осталась жить в комнате у Нины Леонидовны, а Лене недавно выделили отдельную маленькую комнатку. Но все, что волновало Леню, по-прежнему беспокоило также и Владимира Александровича. В этом вопросе Лени о тридцать седьмом годе Владимир Александрович слышал какое-то личное беспокойство, которое тут же передалось и ему.
Тридцать седьмой год! Ведь вопрос об Аравском, который задал ему Касьяненко, был тоже вопрос о тридцать седьмом годе. Владимир Александрович вернулся в кабинет, включил настольную лампу и хотел продолжить рассмотрение проекта Миляева, который он захватил с собой, но никак не мог сосредоточиться. Взял роман, но не находил интереса в том, что читал. Потушил огонь и хотел заснуть, но подушка мгновенно нагревалась под горячей головой, он поворачивал подушку, а она снова нагревалась.
«Все ли арестованные в тридцать седьмом году были арестованы по справедливости?» Этот вопрос сына снова и снова возвращался к нему. Он сам хотел бы получить ответ на него, нет, не о всех арестованных, хотя бы только об Аравском. Владимир Александрович встал, подошел к окну, открыл его, и приправленный бензином и потому по-особенному лихорадочный воздух летней ночи ворвался к нему в комнату.
Ему неотступно представлялось худощавое, с остренькой бородкой, аскетического склада лицо, он словно въявь слышал резковатый голос, с виртуозной легкостью укладывающий слова в стройные предложения, — способность, которой лишен был сам Владимир Александрович...
Владимир Сомов впервые услышал Анатолия Аравского на диспуте в Союзе архитекторов, где Анатолий, худенький и кудлатый, в сапогах и кожаной тужурке, громил реакционеров и прежде всего поборника церковной архитектуры — Антона Георгиевича Фивейского. Со страстью говорил Анатолий о перспективах первого пятилетнего плана и призывал архитекторов и инженеров-строителей к участию в героических делах первой пятилетки, развертывал перспективы социалистического градостроительства. В каждом его слове Владимир Сомов с изумлением и восторгом видел воплощение своих, много раз приходивших ему мыслей, — даже цитата из Фурье была та же, которую выписал он!
Сомов тут же написал записку Аравскому. После диспута они встретились, пробродили всю ночь по Москве, обошли кругом Страстной монастырь и разобрали его как архитектурный ансамбль. Утро встретили в Александровском саду. Они говорили о Кремле и о социалистических городах будущего, которые их поколение воздвигнет по всему простору обновленной социалистической России. Они не спорили, один говорил, другой продолжал, оказалось, что каждый поодиночке пришел к одним и тем же мыслям... Так началась дружба, которая продолжалась несколько лет. Они стали выступать вместе, молодежь, откликнувшуюся на их призыв, они объединили в Ассоциацию революционной архитектуры и социалистического градостроительства — АРАСГ.
...Все началось с этой, по-ассирийски звучащей, как выразился один из их противников, организации. Сомов и Аравский составили ее манифест, который кроме них подписали еще несколько таких же молодых или еще более молодых архитекторов и инженеров-градостроителей. В этом манифесте фурьеристские идеи соединялись с модным тогда конструктивизмом. Их уже стали прорабатывать за «техницизм» и «формализм», когда вдруг в незабываемый день позвонили из секретариата Сталина, — Сталин их обоих вызвал к себе. Он был прост и ласков. Посмеялся над некоторыми неудачными выражениями их манифеста, подверг критике отдельные неуклюже сформулированные пункты их программы, но похвалил за то, что они прямо и отчетливо выразили убеждение, что новые формы архитектуры родятся в практике строительства социализма и что в новых городах эти формы найдут конкретное свое воплощение.
С тех пор арасговцы участвовали во всех совещаниях, которые созывались по первому пятилетнему плану. Владимиру Сомову не раз приходилось в присутствии Сталина делать доклады, и эти доклады неизменно одобрялись и после некоторой доброжелательной критики с его стороны бывали опубликованы.
Все это время Сомов не переставал учиться. Он начинал как художник, и начинал не плохо. Но потом разочаровался, — не в живописи, нет, а в своих способностях. «При перспективе развития цветной фотографии нельзя просто копировать природу, в этом деле цветная фотография имеет все возможности побить художника, ограничивающегося копированием натуры. Художнику нужно ставить перед собой такие задачи, которые находятся вне возможностей цветной фотографии. А я таких задач ставить себе не могу, таланта не хватает!» — говорил Владимир Сомов. И он, еще за год до встречи с Анатолием Аравским, поступил в Архитектурный институт. Но эта встреча открыла перед Сомовым неслыханные возможности применения своей молодой энергии. Имена Сомова и Аравского стали известны всем, кто только занимался в Советской стране архитектурой и градостроительством. Но Аравский ограничивался по преимуществу публичными выступлениями, в которых он или разоблачал врагов «на архитектурном участке идеологического фронта», или произносил имевшие абстрактный характер декларации. А Владимир Сомов с охотой выезжал на новостройки. Утопая в грязи и пыли, с волнением проходил он по улицам возникающих при новостройках городов. Он обобщал положительный опыт градостроительства и отмечал ошибки и недостатки. Так родилась тема его диссертации. Первый из молодых архитекторов-градостроителей он получил ученую степень и на основе своей диссертации написал докладную записку в ЦК и Совнарком, в которой доказывал, что в деле строительства новых городов следует отказаться от торопливости, от «барачного» стиля, как он иронически именовал строения временного типа. Он настаивал на том, чтобы в основе проектов строительства новых городов предусматривались все коммунальные удобства, что сначала необходимо заложить подземное хозяйство будущего города — водопровод, канализацию, электросеть, телефон, а потом воздвигать жилые здания.