Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 41



Однако неверно считать, что эта история была лишь историей неудачи. В то время как jus ad bellum засохло на корню, jus in bello расцвело, как вечнозеленый лавр. Можно было бы подумать, что здесь сработал какой-то таинственный закон компенсации, но на самом деле все было гораздо проще. Европейская политическая система и стандарты менялись, но общая для всех европейских стран культура осталась нетронутой – я здесь имею в виду культуру в широком смысле, культуру элит, которые управляли государствами Европы, поддерживали соответствующие социальные стандарты и командовали европейскими вооруженными силами. Через эти элиты распространялись общие представления и благодаря им появлялась способность к взаимному признанию, которая умеряла естественную силу национальных и региональных привязанностей. В особенности, разумеется, это относилось к титулованной аристократии, наиболее просвещенные члены которой могли быть вполне космополитичны. Но в той или иной степени это относилось и к профессиональным классам, которые во многом перенимали стиль жизни у аристократов, и если были религиозны, то едва ли могли быть кем-то, кроме как христианами. И образование этих классов, насколько оно вообще у них имелось, основывалось на той же самой латинской и греческой классике. В особенности это относилось к военной профессии, представители которой были вдобавок связаны между собой исключительно прочными узами кодекса военной чести. Среди них, более чем среди всех других, было распространено чувство общих ценностей и взаимного уважения, особенно необходимого для соблюдения неписаных правил достойного и благородного поведения.

Таким образом, неудивительно, что jus in bello должно было расцвести в Европе XVIII–XIX вв. в достаточной степени, что о нем стало известно и сформировалось положительное отношение к нему. Для офицеров, на которых почти исключительно лежала ответственность за его соблюдение, оно было просто частью их профессиональной этики и образом жизни. Об основных его принципах можно было узнать из простых пособий по военной науке, более серьезные знания все шире предоставляли ученые мужи, которые к началу XIX в. приблизились к тому, чтобы называться юристами по международному праву. По большей же части законы и обычаи войны молодой офицер постигал на службе, разделяя со старшими их образ мыслей и действий. Не следует думать, что изменения, которые эти законы и обычаи привнесли в практику военных действий, имели более чем эпизодическое и ограниченное влияние. В частности, к самовосхвалениям эпохи Просвещения нужно относиться с большой осторожностью. Война отнюдь не стала по чудесному мановению руки гуманной деятельностью[9]. Простые солдаты, большинство которых вышли из слоев, весьма отличных от офицерской среды, продолжали поступать так, как всегда поступали с врагами и мирным населением, оказавшимся поблизости от пути их следования или стоянки. Преднамеренная жестокость и бессмысленные зверства как происходили раньше, так и продолжали происходить. Но они стали получать огласку и их начали порицать, чего, в общем, не наблюдалось в прежние времена. Стремление снизить масштаб жестокостей было подлинным, и к концу XVIII в. оно приобрело заметный размах. Уже сформировалось сообщество заинтересованной публики для обсуждения и дискуссий по поводу применения принципов права в конкретных случаях, эти принципы уже стали считаться само собой разумеющимися, а их основа содержалась в самой культуре общества, а не только в его правовой надстройке. Никогда, вплоть до конца XIX в., не требовалось упоминать того рода договоры, ссылками на которые наполнены современные учебники по данному предмету (впрочем, и в конце XIX в. не было большой необходимости в таких ссылках). В тот год, когда был заключен первый такой договор, один английский эксперт, не лишенный дара предвидения, написал: «Всегда следует иметь в виду, что позитивные законы войны, как и законы чести или этикета, создаются практикой их употребления, хотя опираются на разум и выгоду, – они продолжают существовать благодаря силе традиции и отмирают по мере устаревания»[10].

Но в красном яблочке уже завелся червячок. Со временем выяснилось, что jus in bello само по себе, с договорами или без них, не может набрать силу и стать достаточно универсальным, чтобы удерживать войну в тех рамках, которые порядочные люди могли бы назвать приемлемыми. Те офицеры и джентльмены, которые в целом серьезно воспринимали законы войны и положительно относились к идее минимизировать приносимое ею зло, на деле были ограничены некой рукой, которую не могли видеть так ясно, как ту, которую они видели. Та рука, которую они видели отчетливо, – это рука принципа. А другая рука, существование которой они едва ли осознавали, – это рука технологии. Находящиеся в их распоряжении средства для нанесения ран, увечья и убийства, какими бы мощными они ни казались в то время, по более поздним меркам были слабыми, близкодействующими и неточными. То, что они могли бы сделать, будь у них для этого средства (оружие, живая сила, мобильность), становится ясно из строк о законности и приличии, которыми пестрят страницы военной истории XVIII–XIX вв. Количество и частота этих строк свидетельствуют не о слабости права войны, а о его силе, не о невежестве, а об осведомленности. Принципы законов и обычаев войны вызывали всеобщее восхищение, но их применение к конкретным случаям было делом, по поводу которого разные люди могли иметь разное мнение. Явные нарушения закона беспокоили людей именно потому, что они столь высоко ценили его. Ни один признанный герой войны либо ученый муж не отзывался о праве войны с пренебрежением. Революционные голоса то там, то тут высказывались подобным образом, но французские армии 1790-х годов на практике пришли к тому, что стали вести себя в общем и целом так же, как и все остальные. Наполеон был приверженцем этого закона. Резкие формулировки Клаузевица по поводу взрывоопасной непредсказуемости войны и ее жестких условий были направлены не против принципов рыцарства и гуманности – сам он был образцом этих добродетелей, – но против наивных романтиков, которые хотели вывести войну из истории: закоснелых доктринеров, которые считали, что войну можно вести по сборникам правил, и сентименталистов, которые думали, что войну можно вести в лайковых перчатках. «Мы должны усвоить себе тот взгляд, – напоминал он им, – что получаемый войной облик вытекает из господствующих в данный момент идей, чувств и отношений»[11].

В действительности каждый человек, обладающий реальным опытом участия в активных военных действиях, понимает две вещи: во-первых, что законы и обычаи могут соблюдаться только в зависимости от обстоятельств, и, во-вторых, что при столкновении закона и военной необходимости именно закон будет приспосабливаться к необходимости. Приспособиться – не значит быть разрушенным. Каждый раз, когда случается что-то особенно отвратительное или есть угроза этого, оказываются оскорблены человеческие чувства и немедленно происходит апелляция к принципу; но за рамками неприкосновенных абсолютных запретов и ограничений (которых сравнительно мало и которые в любом случае ощущаются отдельными людьми, а не группами) принцип не всегда легко привязать исключительно к одной стороне в споре. Люди чести относятся к нормам личного поведения как к чему-то незыблемому, но стратегия и тактика, а также тесно связанное с ними групповое поведение – это нечто совсем иное, и в эту сферу жесткие концепции чести и порядочности не могут быть перенесены напрямую. Принцип, который, если посмотреть на него с одного угла зрения, как будто осуждает действия на войне, без него осуществимые и успешные, выглядит менее запрещающим, если посмотреть на него с другого угла. Поясню это на нескольких примерах.

Даже принцип чести и самоуважения – квазирелигия всякого уважающего себя офицера – не свободен от силы обстоятельств. Во-первых, вмешиваются национальные предрассудки, которые сами по себе имеют определенную градацию. Ксенофобы вроде Нельсона и снобы вроде Веллингтона, как бы щепетильны они ни были в своем отношении к пленным французским офицерам, не слишком склонны были признавать последних джентльменами. Веллингтон как-то заметил: «Французский офицер перережет вам горло, если вы скажете ему, что он не джентльмен, но это не сделает его таковым»[12]. Но еще ниже британские офицеры ставили испанцев, вообще говоря, их союзников, – настолько ниже, что после битвы при Витории в 1813 г. они ходили по городу рука об руку с французскими пленными, с которыми делили стол, но с исключительным пренебрежением относились к испанцам. Что же касается негибкости, то интересно было бы узнать, оставалась ли честь незатронутой в таких вечно актуальных эпизодах, как тот, который был отражен Жаном Ренуаром в фильме «La Grande Illusion» 1937 г., посвященном Первой мировой войне. Немецкий аристократ, комендант тюрьмы, где содержатся французские офицеры, говорит французскому офицеру высокого ранга (тоже аристократу), что прекратит обыск камеры, если тот даст честное слово, что в ней не спрятаны орудия побега. Французский офицер дал такое обещание, но побег тем не менее состоялся. Веревка была спрятана не в камере – она висела снаружи, за окном.

9

Ужасная реальность войны в то время недавно была впечатляюще описана Кристофером Даффи в книге: Christopher Duffy, The Military Experience in the Age of Reason (London, 1987).



10

Montague Bernard, in Oxford Essays (Oxford, 1856), 88—136 at 120.

11

См. его знаменитую книгу: Carl von Clauzewitz, On war, ed by Michael Howard and Peter Paret (Princeton, NJ, 1976), Bk. 8, ch. 2, p. 580. [Русск. пер.: Клаузевиц К фон. О войне. В 2 т. М: АСТ; СПб.: Terra Fantastica, 2002. Т. 2. С. 390]

12

David Howarth, A Near Run Thing (London, 1968), 26.