Страница 21 из 74
Моё спасение удовлетворило Корнелию: пока крошечная армия короля распадалась под двойным воздействием нищеты и внутренних противоречий, моя шпага осталась без работы. Я мог жениться и жить мирно. Однако, став во всех отношениях благоразумной и практичной женой, о какой только и может мечтать любой муж, Корнелия сохранила неизменное убеждение, что стоит мне пропасть из виду, как я оказываюсь в смертельной опасности. Она плакала дни напролёт, когда я вышел в море, командуя «Хэппи ресторейшн», уверенная, что мы обязательно встретим алжирских корсаров (что было бы, честно говоря, предпочтительнее встречи со скалами графства Корк). Как–то раз она даже проехала за мной всю дорогу до конной ярмарки в Ройстоне, потому что ей приснилось, будто там меня убьёт одноглазый китаец.
«Храни и береги тебя Бог, любовь моя, — писала она в заключение. — Мало мы знаем о твоём путешествии, но Чарльз говорит, в нём может быть опасно. Ты знаешь, как боюс я, когда думаю, что тфой карабль снова расбился на чёрном берегу.
Или развалился под ударами пушек могучего врага. Корнелис сказал, что я дурочка, и, возможно, у него есть право. Так будь же сразу осторожен, если можно быть и тем и другим. Помни всегда, что здесь, в Рейвенсдене, тибя помнят и любьат. От моего сердца к твоему, на веки, Корнелия». На обороте она добавила постскриптум: «Услышав, что твой карабль должен плыть на запад Шатландии, матушка взволновалась. Я спросила почему, но она не ответила. Она начила письмо тебе, но бросила его на огонь».
Этот постскриптум озадачил меня больше, чем тревоги Корнелии. Матушка могла быть раздражительной, но её мало что волновало, не считая привычного перечня предметов ненависти и заслуживающей иногда бранного слова собственной неспособности двигаться так же быстро и свободно, как прежде. Насколько мне было известно, она к тому же не имела особых связей в Шотландии; по крайней мере, не больше, чем обычно для того, кто состоял при дворе Стюартов многие годы и поэтому водил знакомство со многими шотландцами, прибывшими со своим монархом после объединения королевств. Я спросил Маска, хорошо ли чувствовала себя матушка, когда он уезжал с моим имуществом, и услышал в ответ, что ему она показалась такой же, как и всегда. Если подумать, это и неудивительно. Моя мать была женщиной, не склонной выдавать своих чувств перед Финеасом Маском, которому она позволила оставаться в Рейвенсден–хаусе в течение многих лет, вопреки своему отвращению к нему, не меньшему, чем к самому Оливеру Кромвелю.
Я вскрыл третье, совершенно малограмотное письмо. Оно было от матери Кита Фаррела, которой я послал для него приглашение на «Юпитер» вместе с копией королевского приказа мистеру Пипсу. Госпожа Сара Фаррел — трактирщица–вдова из Уопинга, чья чудовищная грамматика ставила прозу Корнелии вровень с Драйденом, сообщала, что, отчаянно нуждаясь в трудоустройстве и средствах к существованию, её сын Кит отплыл в Ост–Индию несколькими неделями ранее. Возможно, его судно задержали в Даунсе те же мощные ветра, что держали нас в Портсмуте, но, по её мнению, как вдовы человека, служившего в море «двацат восим гадов», это маловероятно. Тем не менее, она переслала письмо и приказ в Дил и молилась, что её старания в этом деле заслужат ей рекомендации и вознаграждение как от «добрава кап. Кувинтона», так и от «очинь знатнава графа Ривинсдина».
Содержание третьего письма обеспокоило меня даже сильнее, чем новости о поведении матери. Выходило, что в этом весьма опасном и деликатном путешествии я променял значительный мореходный опыт и здравый смысл Кита Фаррела на иные качества Финеаса Маска. Это не казалось мне удачной сделкой.
Тем вечером я, потакая себе, отказался от компании других офицеров и ужинал без парика и в одиночестве, не считая мрачного присутствия Маска, который был, по меньшей мере в три раза старше большинства слуг в военном флоте и в тысячу раз несчастнее любого из них. До меня доносились голоса офицеров, собравшихся за столом в кают–компании сразу за моей дверью, и когда действие вина и эля усилилось, я расслышал, как Певерелл, заглушая прочих, стал громко и несдержанно разглагольствовать о самонадеянном юном отпрыске благородного рода, доставшемся им в капитаны.
— Что вы, джентльмены, первый Квинтон был всего лишь шорником Вильгельма Нормандского! Не слишком выдающаяся родословная, вопреки всем его замашкам и позам.
Лэндон заметил о симпатии короля к джентльменам–капитанам, людям, не ведающим законов моря и неба. Скоро они вытеснят из флота всех честных моряков — офицеров, рождённых и воспитанных морем, таких как он и Годсгифт Джадж, заслуженно командовавший всеми кораблями павшей республики. «И где же будет страна в грядущей войне с Нидерландами?» — вопрошал он. Поколение капитанов–мотыльков против лорда Обдама, Эвертсена, де Рюйтера и остальных, отличных флотоводцев. Боже спаси и сохрани Англию и их, всех до одного, от захвата бравыми голландскими «маслёнками»!
Плотник Пенбэрон одобрительно ворчал в те редкие моменты, когда не оплакивал состояние бизани и руля, а проникновенная речь боцмана Апа могла выражать как согласие, так и несогласие — никто не мог бы сказать наверняка. Наконец, они смешали все тосты недели, выпивая по очереди за короля, за возлюбленных и жён, за отсутствующих друзей, добавив особенно громкий тост в память о Джеймсе Харкере. Я окончил свой ужин в ещё худшем настроении, чем начал, и сверлил глазами Маска, если он пытался заговорить.
Джеймс Вивиан вернулся на борт поздним вечером и доложился мне на шканцах, куда я вышел в надежде, что ветер унесёт воспоминания о разговоре офицеров. Лейтенант сильно присмирел, показав иное, усталое и покорное лицо. Два дня на берегу в поисках доказательств убийства немногим ему помогли. Он узнал, что в день своей смерти капитан Харкер прослушал утреннюю мессу в церкви Святого Фомы и после этого пообедал, по–видимому, в одиночестве, в «Красном льве» в Портсмуте (если его там отравили, размышлял Вивиан, то двадцать человек, евших мясо той же коровы, и пятьдесят, пивших то же пиво, умерли бы той ночью). Капитан встретил мимоходом Стаффорда Певерелла, занятого на берегу переговорами с агентом поставщика, и обменялся парой слов кое с кем из команды у малого дока. Никто не видел его с двух часов пополудни примерно до пяти, когда он вернулся к корабельной шлюпке. Местопребывание капитана Джеймса Харкера в течение этих трёх часов оставалось тайной.
— Что ж, мистер Вивиан, — сказал я, насколько мог тактично, — наверняка могли найтись невинные причины для его исчезновения? Возможно, друг, с которым он хотел проститься?
Вивиан обдумал мой вопрос и очень медленно произнёс:
— Если вы намекаете на женщину, сэр, то да, уверен, это может быть объяснением, но я говорил с некоторыми из тех… хм, кого он предпочитал, так сказать… и он не был ни с одной из них. По крайней мере, так они утверждают.
— Возможно ли, лейтенант, что он нашёл новый предмет симпатий — незнакомый вам или другим его… друзьям?
Джеймс Вивиан боролся с собственными мыслями ещё мгновение. Но он был разумным молодым человеком, и в конечном счёте здравый смысл победил горе и гнев.
— Да, сэр, это лучшее объяснение. — Потом он слабо улыбнулся. — Мой дядя всегда любил покорять, сэр. Корабли, острова, женщины — все были для него едины, и он захватывал каждых, сколько мог. Итак… не убийство, да? Ваша правда, капитан. В самом деле, мне кажется, я этому рад.
Он протянул руку, и я пожал её.
Когда я ложился спать той ночью, Маск вполне сносно справился с задачей по превращению главной каюты «Юпитера» в миниатюрный плавучий Рейвенсден. Старые портьеры из лондонского дома украшали мои стены — или, точнее, переборки — скрывая самые сомнительные образцы художественного вкуса Джеймса Харкера. Посеребрённые блюда, принадлежавшие столу прислуги, пока дед не распродал все лучшие сервизы Квинтонов, украшали теперь полки и стол, а посуда Харкера отправилась в кают–компанию. На самом почётном месте висели две уменьшенные копии портретов отца и деда, украшавших парадный зал аббатства, два фонаря, раскачиваясь под потолком, неизменно выхватывали из темноты их лица; тут же был — чуть побольше размером — портрет Корнелии работы Лели, написанный сразу после Реставрации. Рядом висел мой палаш: палаш, бывший в руках отца в день его гибели; отвергнутый Чарльзом и потому доставшийся мне. Под ним лежало моё главное наследство от деда: странного вида позолоченная овальная шкатулка, открывавшаяся при помощи нескольких дисков с цифрами; одному Богу известно, что она означала и для чего была нужна, но я любил играть с ней в детстве, и присутствие шкатулки рядом со мной на борту «Юпитера» странно обнадёживало. Окружённый своими вещами, лёжа на своих простынях, опустив голову на собственную подушку и не обращая внимания на звон корабельного колокола каждые полчаса, я незаметно уснул самым мирным сном с тех пор, как вступил на палубу корабля…