Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 26

Тот же Владимир Аронович выставил мне итоговую тройку (в седьмом или в восьмом классе, не помню) лишь после того, как к нему пришли депутацией наши отличники – Портер, Рабинович и Френкель – и сказали: как вам, аиду, не стыдно губить другого аида. «Топоров не аид, – гневно встрепенулся Владимир Аронович. – Я смотрел запись в журнале. Он русский!» – «А вы не в журнал, вы на него самого посмотрите», – вразумили отличники, и искомая тройка была выставлена.

Математику у нас вела классная руководительница – вела, насколько я в своем невежестве мог судить, ни хорошо, ни плохо. Преподавая нам, она и сама заочно заканчивала педвуз. На ее уроках я бездельничал и томился, как и на всех остальных, но вел себя потише: флегматичная прибалтка Линда Антоновна не давала поводов для травли. Может, поэтому она меня скорее любила. Да и помнила по пятому классу отличником. Вернувшись с очередного родительского собрания, мать со смехом и слезами пересказывала мне его течение.

– На отлично учатся у нас Портер, Рабинович и Френкель. Но я хочу поговорить с вами о Топорове…

– А что у Гриши по географии? – перебивал ее Портер-старший, полковник в отставке.

– Гриша круглый отличник. А вот Витя Топоров…

– А что у Гриши по истории?

– Гриша круглый отличник. А вот Топоров почему-то…

– А что у Гриши по ботанике?

И так далее, на протяжении всего собрания.

Так или иначе, она заставила меня писать олимпиадное сочинение по математике – вместе с отличниками. К собственному изумлению, я прошел на районный тур, а оттуда – на городской. Городскую олимпиаду я выиграл уже единолично – диплом первой степени давали за пять задач, а я решил шесть, причем за полтора часа вместо отпущенных пяти. Как это получилось – не знаю.

На следующий год меня опять погнали на олимпиаду по математике, допустив сразу на городской тур, – и я, уставившись на задачи как баран на новые ворота, не смог решить ни единой. На чем, собственно говоря, мои математические подвиги и заканчиваются: Линда Антоновна мне с тех пор ниже тройки не ставила, а на выпускном экзамене я воспользовался шпаргалкой (в отличие от экзамена по физике, на котором меня блатовал инспектор РОНО и, едва завидев на доске фантастические формулы, кричал: «Верно! Стирайте!» В результате я даже получил четверку – правда, не в аттестат). Математика – штука вроде бы объективная, но я столь же определенно и объективно ничего не знал, а задачи шестого класса хоть и были на сообразительность, но каких-то знаний требовали. Видимо, математический гений посетил меня мимолетно – и сгинул бесследно, да и бог с ним.

Шахматные способности развились столь же неожиданно и стремительно – но, увы, застыли на досадно низком уровне. Я стал лучшим шахматистом Ленинграда своего, 1946-го, года рождения, – но и старше на год-другой, и младше нашлись игроки куда более сильные, а главное, одаренные.

Впрочем, мимолетный роман с математикой принес мне и редкий по интенсивности миг восторга. Нет, не на торжественной церемонии награждения победителей (на которой, правда, не успев их отпечатать, не выдавали дипломов), а год спустя, когда я уже начисто забыл об этом нелепом и незаслуженном триумфе. Накануне, на покрытом первым снежком газоне, мы безобидно возились все с теми же Портером и Рабиновичем (Френкеля гулять не пускали) – не дрались, а так, обменивались тумаками. У газона остановился прохожий и неодобрительно спросил:

– Чего возитесь? Голова говном набита, что ли?

Я, мальчик начитанный, не растерялся.

– А вы, сударь, набиты говном, как гусь – яблоками.



Гусь! Яблоками! Да еще сударь! Разумеется, он изловил меня и поволок в детскую комнату милиции, где объявил, будто я покрыл его матом. Милая инспекторша, услышав про «сударя», «гуся» и «яблоки» (в моей версии), тоже несколько приобалдела.

С матом мне вообще не везло. Впервые попав в пионерский лагерь неполных девяти лет от роду, я, естественно, освоил лексикон, но пользовался им поначалу с осторожностью. Тем не менее на родительском собрании в лагере (такое тогда практиковалось) воспитатель объявил: дети ругаются матом. Причем все дети обыкновенным, а Топоров – козьим матом. Так бедняга воспринял слово «казематы», которым я охарактеризовал введенный им у нас в 18-м (а всего их было 25) отряде режим.

Тот же воспитатель, впрочем, поручил мне выпустить стенгазету и заклеймить в ней, желательно в стихах, тех, кто удирает из лагеря домой (а такие беглецы находились регулярно). Это был мой первый литературный заказ – и я его выполнил. В красном уголке появилась стенгазета, а в стенгазете – мой первый заказной стишок:

Стенгазету, естественно, тут же сорвали – и славы это мне не прибавило.

Вернувшись в Ленинград, я пересказал Портеру все новые слова и объяснил, что они, по моему разумению, означают и обозначают. Портер поделился знаниями с отцом-полковником (тогда еще не отставным), а тот примчался со скандалом к моей матери. Та, однако же, несмотря на десятилетия работы в адвокатуре, сохраняла в вопросах табуированной лексики полную невинность – и однажды в ходе судебных прений воскликнула: «А это уж, как говорит мой сын, полная херня!» – «Сколько лет вашему сыну?» – поинтересовался судья и, услышав, что девять, не наложил на мать дисциплинарного взыскания. Взыскание наложила она на меня: в семейном архиве долго хранилась датированная 1955 годом расписка: «Светлой памятью товарища Сталина клянусь никогда больше не ругаться матом». Мать ненавидела Сталина всегда, я – трепетно любил, но слова не сдержал.

Так вот, на следующий день после привода в милицию я срывал урок немецкого языка.

– Скоро сядешь, Топоров. Вчера побывал в милиции – вся школа об этом говорит, – съязвила учительница.

Меня она ненавидела – и за дело. На первом своем уроке она спросила у нас, а зачем, собственно говоря, нам изучать немецкий язык, и услышала от меня: чтобы читать в подлиннике произведения великой немецкой литературы и общаться с жителями ГДР. Такой ответ, разумеется, заслуживал пятерки – и она была незамедлительно выставлена. Но затем учить немецкий я категорически отказывался (как, впрочем, и английский, прячась в ванной от нанятой матерью «мисс») вплоть до второго полугодия одиннадцатого класса, когда твердо решил поступать на немецкое отделение филфака и стал брать частные уроки. И тогда преподавательница немецкого – уже другая – добилась особого решения РОНО, чтобы после двойки в первом полугодии мне выставили пятерку в аттестат – единственную, если не считать основ электротехники. Остальные оценки, включая поведение, были тройками; электротехник же, судя по всему, оказался сумасшедшим, потому что я и лампочку в патрон научился ввинчивать лишь годам к сорока… Услышав обидные слова, я вскочил с места.

– Лидия Аркадьевна! Даю честное пионерское еще в этом полугодии довести вас до инфаркта!

Насчет «честного пионерского» все правильно – мне было четырнадцать, а в комсомол тогда брали с пятнадцати. Выпалив эту мерзость, я не стал садиться на место в расчете на дальнейший обмен мнениями. И тут – именно в это мгновение – дверь открылась, и на пороге появился директор школы. Все сразу же встали навытяжку – так нас учили.

Маленький тучный отставник Василий Васильевич проследовал к учительскому столу и велел нам сесть. Лидия Аркадьевна, впрочем, сесть в присутствии директора не решилась.

– Я пришел по поводу Топорова…

– Вот! Я же говорила! – не удержалась учительница.

– Из Дворца пионеров нам прислали диплом первой степени за победу в прошлогодней математической олимпиаде. Поздравляю тебя, Витя. Ты гордость школы.

Кто не переживал такого, тот меня не поймет – во всей двусмысленности этой моей (непонятно, над кем и над чем) победы. А кто переживал – поймет и другое: мгновенную уверенность «Теперь так будет всегда!», охватившую меня – и не оставляющую до сих пор. При всех бесчисленных доказательствах прямо противоположного, то есть опровержениях, на которые оказалась щедра судьба. Нет, не победы в ее непреложной однозначности, но именно победы иронической, гротескной, бессмысленной я не то чтобы ожидаю в любой ситуации, но самым искренним образом верю, что ничего другого произойти просто не может… И шахматы – разве что шахматы с их объективно унылым счетом побед, ничьих и поражений – эту мою уверенность колеблют, но поколебать все равно не могут. И за это – за то и за другое – я их ненавижу и люблю одновременно.