Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 11

Бабушка знала песни на украинском и пела их иногда.

Они устраивали с моим отцом концерты – он на семиструнной гитаре, она на балалайке; играли «Страдания» – это было бесподобно.

Когда отец и бабука играли вместе – так выглядело моё счастье.

В Ильинке у нас был проигрыватель грампластинок, на котором мы непрестанно, целыми днями, крутили два первых диска Александра Дольского, которые отец привёз из Рязани. Пластинку Дольского «Государство синих глаз» 1980 года я до сих пор считаю чудом. Много позже я встретил Дольского и сказал ему об этом. Он был первым поэтом, которому я дал почитать свои стихи. Дольский перезвонил мне и сказал, что я талантлив. Я до сих пор благодарен ему за это.

Мы прожили в Ильинке до 1984 года и переехали в Дзержинск тогда ещё Горьковской области, где у матери жил брат, писавший ей, что в городе дают молодым работникам бесплатное жильё и можно найти хорошую работу.

Сначала в Дзержинск переехал отец и устроился преподавателем в ПТУ номер 44 на проспекте Дзержинского.

Потом приехали мы всей семьёй: мать, старшая сестра и я. Мать устроилась в Дзержинске на завод «Корунд». Мы жили в общежитии на проспекте Дзержинского, 36, это был последний дом в городе, дальше начиналась заводская зона.

В Дзержинске, в возрасте девяти лет, я впервые открыл синий томик Сергея Есенина, хотя мама читала мне его вслух ещё в Ильинке, и я, к примеру, был тогда уверен, что «хатывризахобраза» – это одно волшебное слово.

В доме нашем имелось много другой поэзии, отец любил и собирал стихи, но Есенин был, как и я, рязанский, и это повлияло на мой выбор. Я начал читать его сам – и едва не потерял от чего-то неизъяснимого рассудок. До сих пор я могу продолжить любую строчку из стихов Есенина по памяти и сказать, в каком году эти стихи написаны.

В том же году мне попалась в нашей библиотеке книга писателя Злобина «Степан Разин», вся пожелтевшая, в переплёте, сделанном из жёлтой в чёрную крапину занавески, – про этот роман мне говорила бабука, теперь я прочитал его, и был совершенным образом потрясён.

Немногим позже я нашёл романы о Разине Чапыгина и Шукшина, они мне тоже нравились, но Злобин больше всех. В детстве я перечитывал эту книгу, быть может, двадцать или тридцать раз. Она тронула меня больше, чем «Остров сокровищ» или «Робинзон Крузо».

Хотя, конечно, два американца – Лондон и Твен, два британца – Конан Дойл и Киплинг, и два француза – Дюма и Жюль Верн, – доставили мне много удивительных минут: лучшее из написанного ими – в чистейшем виде волшебство.

Другой моей любовью был Аркадий Гайдар. Помню: я болею, простыл, и мама мне читает «Школу» Гайдара – прекрасно.

Я стал тем, что я есть, благодаря этим книжкам, моему деревенскому детству и моим трудолюбивым, незлобливым, щедрым старикам. Все они – Семён Захарович, Мария Павловна, Николай Егорович и Елена Степановна – очень сильно повлияли на меня, я всех их очень и по-разному любил.

В девять лет я начал писать стихи.

Первое из написанных мной стихотворений завершалось так: «Люблю я Русь, клянусь». Ничего принципиально нового я с тех пор не придумал.

Учились мы с сестрой в школе номер 10 на площади Маяковского. Из школьного коридора был виден отличный памятник Маяковскому. Напротив моей школы был роддом, в котором, скорей всего, родился в 1943 году Эдуард Лимонов, но тогда я ещё об этом не знал.

К тринадцати годам я был совершенно сдвинут на поэзии Серебряного века. Целыми днями я читал стихи и едва не бредил ими. Отец подарил мне печатную машинку – и я понемногу собрал антологии русских футуристов, символистов и акмеистов, перепечатывая их собственноручно, двумя пальцами.

Если стихи Маяковского и Каменского (футуризм), Блока и Брюсова (символизм), Городецкого и даже Ахматовой (акмеизм) были доступны, то Мережковского, Белого, Сологуба и Бальмонта, Хлебникова и Бенедикта Лившица, и тем более Гумилёва найти было куда сложнее.





Но я находил.

Во-первых, в разнообразных советских поэтических антологиях, где почти все вышеназванные появлялись время от времени.

Во-вторых, у нас было советское собрание сочинений Корнея Чуковского, и там были, о, чудо, в отличной статье о футуристах – множество примеров футуристических стихов, иные даже целиком; ещё там была статья про Фёдора Сологуба, тоже с целыми стихами в качестве примеров; там я обнаружил блистательную статью про Игоря Северянина – и странным образом влюбился в его стихи, которые собрал в отдельную, собственного изготовления, книжку. Почти всего классического, начиная с «Громокипящего кубка» и года до 17-го Северянина я знал наизусть (сейчас я думаю – с некоторой, быть может, печалью, – что это очень средний поэт).

В-третьих, какие-то редкие издания перечисленных поэтов я обнаружил в запасниках дзержинского Дома книги, где иногда сидел целыми днями, понемногу прогуливая школу; а что-то к 1987 году начало появляться в периодике.

В любом случае, когда отец прошил и переплёл собранные мною антологии символистов, футуристов и акмеистов, – их в России не существовало вообще: собрали их и начали издавать только лет десять спустя.

Двоюродная моя сестра Саша училась на филфаке – и носила туда мои антологии, потому что других учебных пособий по теме русского модернизма начала века просто не было.

В 1989 году я увидел в кинотеатре работу Алана Паркера «Сердце Ангела» с Микки Рурком в главной роли, и пересмотрел его несколько десятков раз, будучи поражён эстетической безупречностью фильма и явственным ощущением чего-то потустороннего. Рурк там играл гениально.

У сестры Саши был парень – Геннадий, носивший прозвище Ганс, – Ульянов. Он был музыкантом. Музыка стала новой моей страстью.

В пятнадцать лет я начал учиться играть на гитаре и сочинять песни – скажем, песню «Вороны» я придумал в 16 лет, записал на аудиокассету, а спустя 25 лет извлёк, немного переделал текст и записал: её исполнил рок-бард Бранимир.

С Геной мы были неразлучны года четыре подряд. Я нещадно прогуливал школу, мы целыми днями слушали музыку, пили пиво и мечтали о скорой славе.

Стены моей комнаты в квартире на улице Терешковой, 10, полученной матерью от завода, где она работала, были украшены плакатами с изображениями Александра Башлачёва, Бориса Гребенщикова, Виктора Цоя и Константина Кинчева. Чуть меньшее пространство занимали Вячеслав Бутусов, Дмитрий Ревякин, Михаил Борзыкин и Александр Скляр.

Тогда же я начал слушать и собирать все записи «Cure», «A-HA», «Depeche Mode». Многие годы любимейшим моим исполнителем был Марк Алмонд, удивительными казались поздний Брайн Ферри и ранний Крис Айзек; пару лет спустя в моей фонотеке появился и утвердился на многие годы Игги Поп.

По-прежнему и я, и мои родители много слушали Александра Дольского, очень любимого моей матерью Владимира Высоцкого и открытого для меня отцом Александра Вертинского, которого я обожал.

К 1990 году мы сочинили с Гансом штук тридцать песен, некоторые из них мне до сих пор кажутся очень хорошими. В том же году наша с ним группа впервые начала выступать на рок-фестивалях, хотя сам я на сцену ещё не выходил.

Если говорить о литературе, то в тот год я начал узнавать греческую поэзию XX века, которую люблю по сей день, особенно мне близки Яннис Рицос и Тасос Ливадитис. Восхищают они меня нисколько не меньше, чем ключевые фигуры столетия вроде Хэма или Экзюпери.

В прозе я тогда же открыл для себя Гайто Газданова, пожалуй, любимого моего писателя по сей день. Все девяностые я был увлечён сочинениями Генри Миллера.

В эти годы я вдруг начал, как остервенелый, качаться, и за пару лет достиг каких-то удивительных результатов: я мог целыми днями отжиматься и подтягиваться, бегать по лесу с гантелями, бить боксёрскую грушу, и находил это крайне увлекательным.

Ещё в 1990 году я прочитал Лимонова. В Скопине, на книжном развале, я увидел книгу «Это я, Эдичка» – и, зная, что автор из Дзержинска, купил. Лимоновский роман стал для меня потрясением, в чём-то даже сравнимым с первой реакцией на есенинские стихи. Но там я был ещё ребёнком, а тут уже вытянулся в подростка. Лимонов был отличным писателем до тюрьмы и в тюрьме, а потом расхотел, но это уже его дело.