Страница 20 из 24
– Ду-урень, ястри тебя, – добродушно отругивался дядя Роман. – Если хочешь знать, у меня шевелюра была во! – И старик приподнимал руку над лысиной чуть ли не на пол-аршина. – Помню, здесь же вот, у Ознобихинского перевала, мясорубка была, ох, и мясорубка! Меня тогда камнями чуть было не завалило…
Старик медленно набил трубку, раскурил и, глядя на темные, резко очерченные мглистым окоемом утесы, начал рассказывать о командире Щетинкине, о том, какой это был отчаянный партизан и как заманил он отступающие отряды глупых колчаковцев на реку Мару и в неприступных местах на Ознобихинском перевале сокрушил своей хитростью недобитых беляков, которые еще надеялись отсидеться в лесах и даже организовать там свою отдельную республику.
История и арифметика, Украина и Сибирь, дальние страны и турецкий султан – они даже снились Ильке.
У Исусика была необычная обувь – бахилы. Бахилы – легкая выворотная обувь с длинными голенищами, годная бродить в воде и в дальней таежной ходьбе. Голенища и переда у бахил выкраиваются из цельного куска кожи, подошва вшивается изнутри ворсистой стороной. Сооружение это делается просто, быстро, и оно очень распространено было прежде в Сибири. Кожа, хорошо пропитанная дегтем, воду не пропускает.
На рыбалке бродят не так уж часто, и всегда можно осушить бахилы, снова намазать их дегтем. Другое дело – сплав. Здесь иногда целый день приходится быть в воде, прыгать по скользким бревнам. От этого бахилы начинают раскисать, становятся осклизлыми и не принимают дегтя.
Пока не наступила дождливая пора, бахилы Исусика были незаменимы. Но вот зарядили дожди, и бахилы стали похожи на огромных скользких жаб.
Дядя Роман смеялся:
– Тебе бы с твоими обутками в колхоз наняться, саранчу на полях давить, вот бы трудодней отхватил!
Бригадир Трифон Летяга не раз говорил Исусику:
– Не канителься, возьми резиновые сапоги.
Исусик не брал сапоги. За них надо платить, правда, половину их стоимости, как за спецодежду, а он дрожал за каждую копейку. Зимой на сплаве Исусик не работал, потихоньку выделывал кожи, шил бахилы и продавал местным рыбакам. Не взял Исусик и брезентуху, а работал в какой-то бабьей латаной-перелатаной кофте.
Дядя Роман донимал Исусика насмешками насчет непомерной скупости, говорил, что тот за копейку удавится.
И не раз при этом добавлял:
– Я вот уже лет двадцать на расческах экономлю, а ничего не накопил.
Исусик на это презрительно отвечал:
– Такому ветродую и не скопить ни шиша! Такому всю Расею отдай, он и ее промотает!
– Да ну? – изумлялся дядя Роман и, многозначительно ухмыляясь, любопытствовал: – Тебе небось кажется, что Русь-матушка только такими и держится, как ты?
– А что ты думал?
Ознобихинский перевал – самое проклятое место на всей Маре. Народу здесь перетонуло видимо-невидимо.
Легенд и небылиц, перемешанных с былями, ходило среди местного населения насчет перевала множество.
Рыбаки спешили проскочить это, хотя и рыбное, но колдовское место. Охотники обходили его стороной.
Ознобихинский перевал тянется вдоль Мары. Вернее, Мара течет вдоль него. Левый берег лесистыми холмами подкатывает к Мере и полого спускается в воду. С левого берега можно брести до половины реки и не замочить пупка. У самых скал правого берега дно обрывается, и вода там такая студеная, что человека могут схватить судороги. Если кашлянуть – гул катится вдоль скал, отдаваясь громким эхом. Горы как бы отталкивают от себя все звуки, кроме одного, который они не в силах ни заглушить, ни оттолкнуть, – это шум Мары.
Восемь километров тянется стена из выщербленного ветрами, щелястого гранита.
Когда-то, давным-давно, прошел по Ознобихинскому перевалу пожар. Сгорело все до кустика. Даже земля, лежавшая в расщелинах и на террасках, выгорела. Сейчас на перевале нет ни одного живого дерева. Черные сучкастые остатки обгоревших лесин и высокие пни маячат на таких же черных скалах. Лишь кое-где виднеются плешинки мышастых мхов. На карнизах скал висят, как ласточкины гнезда, растения, по-здешнему – горная сарана, или дикая репа, на самом же деле карликовые кактусы.
В распадках так и сяк валяется обгорелый и оттого долго не гниющий листвяк и пихтач. Только березняк иструхлявился, развалился. У ручьев краснеют шапки цветов дикой примулы, а на трухе да на занесенной в расщелины пыли растет лишь кое-где травка да кустится тонкий малинник, потрескивает на ветру спутник всех пожарищ – кипрей.
Кипрей уже отцвел. Открылись его узенькие стручки, из которых порхнуло по щепотке светленького пуха. Ветер разносит этот пушок по голым скалам, скатывает в валики. Веревками свисают эти валики с камней, цепляются за обгорелые деревья, падают в реку, и кажется, что на Ознобихинском перевале все еще не затух пожар, распадки ущелья все еще дымятся.
Из дымка выползают змеи и клубками лежат на нагретых камнях.
Возле поворота, в узкой гранитной дыре, судорожно бьется речка Ознобиха. Бьется устало и озлобленно. Даже попав в Мару, она все еще беспокойно пошевеливает вспененным хвостом. И долго голубоватою змеей ползет Ознобиха по Маре, прежде чем в ней растворится.
Вечерней и утренней порой или в жаркий солнечный день, когда светловодную рыбу – хариуса, ленка и тайменя – одолевает водяной клоп, здесь слышен беспрестанный плеск, будто из пугачей стреляют. Хвосты тайменей раскаленными мечами рубят отливающую синевой струю Ознобихи. Хариусы, осатаневшие от клопиных укусов, сигают, бьются о воду.
Только поздней ночью затихают хлопки и всплески. И тогда явственно слышно, как дробно рассыпаются брызгами ключи, выбегающие из скал на верхних навесах, яростно клокочет Ознобиха и ворчит забросанная камнями, непокорная Мара.
Возле речки Ознобихи нет ни смородинника, ни черемушника. Она так же неприветлива, обнажена, как и скалы, родившие ее. Но, должно быть, в средине этих с виду мертвых скал, в темных тайниках, хранится что-то целебное. При выходе многих ключей накипели сероватые и ржавые наросты, похожие на березовую губу.
По-здешнему это называется каменным маслом. Рискуя жизнью, самые отчаянные знахари карабкаются на скалы, отколупывают каменное масло и пользуют им от всех немочей деревенский люд.
Мара виляла меж камней, торчавших то там, то тут из воды, прикидывалась тихоней, а потом, словно вспомнив о своем крутом нраве, вдруг сердито бросалась на скалы, с шумом била, как таранами, бревнами о камни. Бревна устрашающе гудели, образовывали тороса, набивались в расщелины, оседали на камнях и многочисленных перекатах. Только самые скользкие, самые юркие бревна проскакивали эти восемь километров, да и они выплывали из этой дыры побитые, с облупленной корой, с отколотыми ощепинами.
Ознобиха! Хорошо тем людям, которые могут проплыть мимо нее быстрехонько, не оглядываясь, а еще лучше тем, кто может обойти гиблое место стороной. Но сплавщикам этого делать нельзя. У сплавщиков возле Ознобихинского перевала самая трудная работа.
Каждый год к перевалу высылали людей на помощь молевой бригаде. А нынче их здесь почему-то не оказалось. Трифон Летяга все больше хмурился, но еще надеялся, что люди придут, и обнадеживал своих товарищей. Они ругались и кляли начальство, Ознобиху и всех, кто подвернется под руку. Всем хотелось поскорей отсюда выбраться.
С утра до позднего вечера слышался сплавщицкий напев у Ознобихинского перевала. И уже без шуток, присказок, которые, как звенья цепи, целый день вяжутся к незамысловатому «Ой, да еще разок!».
Шли дожди. Под скалами по утрам лежал застойный туман и кружились лепехи шипучей пены. Только к полудню туман поднимался по расщелинам и распадкам к самым вершинам. Но и в вязком тумане слышалось:
Катились с камней бревна, гулко сшибались, громыхая и бухая. Бестолковыми табунами кружились подле утесов, в суводях и водоворотах и снова наползали одно на другое, образуя высокие тороса.