Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 24



О хозяйке этой сплавщики говорили часто. Она была чем-то вроде постоянного недуга. И говорили о ней такое, что даже Илька, с малолетства привыкший к грубым ругательствам и срамным рассказам, краснел.

Однако при всем этом мужики сучонку не уничтожили, даже привязались к ней. Но спать на постель ее не допускали, хотя в силу аристократической привычки она норовила иногда прилечь на что-нибудь мягкое. Место собаки на улице или под нарами – исключения не делалось даже Архимандриту.

Илька накормил Архимандрита и загнал под нары, долой с глаз Исусика. Тот пинал собачонку при всяком удобном случае. Сам Илька лег спать между Трифоном Летягой и дядей Романом.

Полежав немного, он тронул бригадира и вполголоса спросил:

– Нет ли у вас, дядя Трифон, шелковой нитки?

– Зачем тебе?

– Я бы обманки сделал и харюзов наловил, ухой бы нас накормил.

– Спи, спи, кормилец, – сонно отозвался натомившийся бригадир и натянул на Ильку дождевик, заботливо ощупывая мальчонку: не поддувает ли ему под бок?

Илька вытянулся и затих. Он еще долго не мог уснуть. Прислушиваясь к свирепому храпу сплавщиков, он снова думал о взрослых людях – таких неодинаковых, таких непостижимых.

Да, разные. Даже эти семеро из одной артели ничем не походили один на другого. За несколько дней Илька успел внимательно присмотреться к сплавщикам и немного ближе узнал каждого.

Вот бригадир Летяга. Есть белка с таким названием в Сибири. Делает она огромные прыжки с дерева на дерево, летает, как говорят про нее.

Ловкий в работе, всегда собранный, умеющий приноровиться к любой обстановке бригадир как нельзя лучше соответствовал своей фамилии. Да и глаза Трифона Летяги напоминали беличий пушистый мех. Если в этот мех подуть, он становится темнее, рассыпаясь, словно пепел. Лучистые и мягкие, в глубине глаза Трифона были темно-серые и, когда он сердился, становились совсем темными. Казалось, на светлое небо наползала туча, которая пряталась за облаками зрачков.

Фамилия Трифона была одновременно и его прозвищем, потому что точнее ничего придумать нельзя. Трифон, как узнал Илька, а скорее почувствовал по постоянному вниманию и заботе, какой-то ненадоедной, грубоватой и простой, тоже из сирот. Только осиротел он уже большой, когда ему было шестнадцать лет. На плечи шестнадцатилетнего парня легло хозяйство и забота о двух младших братьях и сестренке, а также и о матери. Он и до сих пор половину своей зарплаты отсылал семье, жил бережно.

Второй, наиболее заметной фигурой, был дядя Роман, Красное Солнышко. Дядя Роман говаривал о себе: «В моей жизни приключений было больше, чем дырок на терке». И в самом деле, жизнь его, что камешек, запущенный озорным парнишкой без всякого смысла. Куда камешек полетит и что с ним станется, никому не ведомо.

Был дядя Роман множество раз женат, но остался без семьи. Имел массу профессий, но ни одна к нему не приклеилась. Все в жизни он приобретал легко и сбывал не задумываясь. Если дело доходило до нательного белья, он и его снимал без всякого сожаления. Где только не колесило Красное Солнышко, чего только не видело, но вот на старости лет, подобно бесприютному шатуну медведю, подался старик в родные сибирские леса – умирать.

Ну, о Дерикрупе говорить нечего. Он весь на виду. В артели его любили за болтовню, беспутную и широкую натуру, называли малахольненьким. Узнать поближе и расспросить его о прошлом житье-бытье как-то не догадывались, считали, должно быть, что делать это незачем, а сам о себе он распространяться не любил.

Что же касается братанов, то тут особый разговор. В каждой более или менее порядочной артели есть или должны быть вот такие здоровенные работяги, которые двое не скажут за одного, а сделают за четверых. Никакими братанами они не были. Вплоть до прихода на сплав они и не знали друг друга. Первый из них, Гаврила, родом из низовьев Енисея, из так называемых сельдюков. Второй со святым именем Азарий – из минусинских крестьян.



Когда и как подружились Гаврила и Азарий, никто точно сказать не мог бы. Но видели их всегда вместе и считали за братьев. А уж если требовались по отдельности, кликали: «братан низовской» или «братан верховской». Что же касалось лично их, то Азарий думал, что без Гаврилы он давно бы пропал, а Гаврила, в свою очередь, не смог бы представить себя без Азария, которого надо было опекать, поддерживать и при нужде с уверенностью опереться на его широкое плечо.

Пожалуй, самой незаметной и все-таки очень занимательной личностью в бригаде был Сковородник. У него тоже, как и у Исусика, имелись, конечно, и фамилия, и имя, но какие – никто не смог бы вспомнить сразу. Если Трифону Летяге требовалось записать, он всякий раз спрашивал у него об этом.

Наиболее заметной достопримечательностью лица Сковородника, как уже отмечалось, была нижняя губа, за которую он и получил прозвище. Впрочем, он не обращал на это ни малейшего внимания. Если мужики прокатывались насчет губы, он невозмутимо заявлял: «Зато, когда я хлебаю, так не каплет».

Сердился Сковородник редко и больше сердился ни с того ни с сего. В разговорах участвовал тоже изредка и если вставлял слово, то обычно невпопад. Работал Сковородник старательно, однако в азарт не входил. Стоило кому-нибудь всерьез или в шутку крикнуть: «Шабаш!», как Сковородник тут же закидывал багор на плечо, и уж никто не мог заставить его спихнуть лежащее на пути бревно. Мужики говорили, что, если у Сковородника загорится изба и он возьмется тушить ее, надо крикнуть: «Шабаш!», и он тут же перестанет лить воду.

Была у Сковородника многочисленная семья на Усть-Маре. Но он никогда о ней не вспоминал, хотя Трифон Летяга, хорошо знавший его, утверждал, что ребятишек своих Сковородник любил сильно и жену, очень работящую и бойкую, никогда не бил. А бить жен для сибиряков – занятие не только привычное, но даже модное.

Зато Исусик постоянно трещал о своей семье, о своих ребятах, которых у него было четверо, и о жене, которую он учитывал в каждой копейке и лупил нещадно за любую хозяйственную проруху. Он встревал в любой спор и бывал до глупости откровенным в иные минуты. Вот вчера вечером раскинули сплавщики портянки возле печки, думали, что она прогорела. В печке оказалась головня. Когда все уснули, головня подсохла и разгорелась. Лежащие на дровах портянки Исусика затлели, и, наверное, был бы пожар, да дядя Роман проснулся, затоптал горящие холстины, а потом тряхнул за ногу Исусика:

– Дрыхнешь, ястри тебя, пропастина, а онучи начисто сгорели.

Исусик подскочил, плеваться начал:

– Ить слышал я, слышал, что горят портянки, но думал – не мои…

Дядя Роман, не употреблявший ругательства, кроме «ястри тебя», свирепо матюкнулся после этих слов.

Исусик большой словолей и обычно заводил споры сам. Разговорчивых людей в артели мало, и потому все баталии разгорались чаще всего между дядей Романом, Дерикрупом и Исусиком. Спор начинался с божественных тем и доходил до матюков.

Дядя Роман ни в Бога, ни в черта не верил и никаких божественных книг не читал. Не прикасался к Божьим писаниям и Исусик, а только слышал разные обрывки и отдельные изречения из десятых уст. Но он отстаивал все эти истертые холщовыми мужицкими языками пророчества с ярым упорством.

Мужики подзуживали его, особенно дядя Роман, вызывали на разговор, а потом высмеивали. Дело иной раз доходило чуть не до драки, и тогда Трифон Летяга разгонял всех спать.

В тихий вечер, располагающий скорее к молчанию, а не к разговору, Исусик уселся после ужина возле барака и певучим голосом завел:

– Вот, братцы мои, какая хреновина в божьем писании есть насчет роду людского. – И, делая вид, что он наизусть цитирует, загнусавил: – «И прийде такое время, когда два человека один веник в баню таскать станут». Это значит, выродится человек, – пояснил он, – обессилет.

– Да к той поре уже все переменится: и бань-то не будет, и париться люди не подумают, бескультурье это и вред для сердца, – возразил дядя Роман, у которого было худое, изношенное сердце.