Страница 17 из 21
Третья
Третья встреча с молочником случилась, когда он появился вскоре после моего вечернего урока французского для взрослых. Занятия проводились в центре города. И на них происходили странные вещи. Иногда ничего французского на них вовсе не было. Нередко было французское, но нефранцузского больше. На нашем последнем занятии в среду вечером преподавательница читала из книги. Из французской книги, настоящей французской книги – такой, какую настоящий француз будет читать, не считая, что это ниже его достоинства, – и преподавательница сказала, что она читает из книги для того, чтобы мы привыкли к звучанию настоящего французского, когда слова связаны воедино в пассажи, в данном случае в литературные пассажи. Но оказалось, что небо в этом пассаже, который она читала, было не голубым. В конечном счете, ее прервали, потому что кто-то в классе – наш спикер, говоривший от имени всех, – естественно, не смог этого вынести. Кое-что там было не так, и он испытывал потребность ради всего разумного указать на это.
«Я не понимаю, – сказал он. – Это пассаж о небе? Если о небе, то почему автор не может сказать об этом? Почему он усложняет текст замысловатыми ухищрениями, тогда как ему всего-то и нужно сказать: небо голубое?»
«Верно! Верно! – закричали мы, и если кое-кто из нас, вроде меня, и не закричал, мы все равно в душе были с ним согласны. “Le ciel est bleu! Le ciel est bleu![12]”, – кричали многие из других. – Так все стало бы яснее. Почему он не сделал этого?»
Мы разволновались, и немало разволновались, но преподавательница – она рассмеялась, она вообще часто смеялась. Она делала это, потому что обладала юмором в устрашающем количестве – еще одна вещь, которая тоже нас будоражила. Каждый раз, когда она смеялась, мы не были уверены, смеяться ли нам вместе с ней, проявить любопытство и заинтересованность и спросить, почему она смеется, или надуться, оскорбиться и всерьез подготовиться к сражению. В этот раз мы, как делали это и обычно, выбрали подготовку к сражению.
«Какая потеря времени и смешение предметов, – посетовала одна женщина. – Автор не должен выставлять себя напоказ на уроке французского, даже если он француз, если он ничего не делает для обучения этому языку. Это “изучение иностранного языка”, а не класс, где наши мозги загружают разбором на части на том же языке вещей, чтобы разобраться, стихи это или еще что. Если бы мы хотели изучать фигуры речи и риторические приемы, в которых одна вещь подменяется другой, тогда как подменяемая вещь вообще вполне могла бы оставаться на своем месте, то мы бы пошли на курс английской литературы с этими чудиками в соседнем классе». – «Да! – закричали мы и еще закричали: – Называть вещи своими именами! – и еще популярное: – Le ciel est bleu! – и: – Какой смысл? Нет никакого смысла!» – все это срывалось с наших языков. Все кивали, стучали по столам, бормотали, поддерживали. А теперь, решили мы, настало время устроить нашим спикерам и нам самим хорошую овацию.
«Значит, класс, – сказала преподавательница, когда стихли аплодисменты, – вы считаете, что небо может быть только голубым?»
«Небо голубое, – изрекли мы. – Какого еще цвета оно может быть?»
Конечно, мы знали, что небо на самом деле может быть не только голубым, что оно может иметь еще как минимум два цвета, но с какой стати мы будем в этом признаваться? Я так никогда в этом и не призналась. Даже неделей ранее, когда я с наверным бойфрендом наблюдала мой первый закат, я этого не признавала. Даже тогда, когда на небе было цветов больше, чем три приемлемых – голубой (дневное небо), черный (ночное небо) и белый (облака) – даже в тот вечер я держала рот на замке. А теперь и другие в этом классе – все старше меня, а некоторым вообще под тридцать – тоже не хотели это признавать. Между нами возникло соглашение не признавать этого, не принимать нюансы для этого типа нюанса означало делать выбор, а выбор означал ответственность, а что, если нам ответственность окажется не по плечу? Не по плечу еще и потому, что нам же придется и отвечать за последствия, а если не сможем? А еще хуже, если там все хорошо, что уж там есть, и нам оно понравится, мы к нему привыкнем, нас оно будет воодушевлять, мы уверуем в него, а оно потом уйдет от нас или будет у нас отнято и никогда не вернется? Поэтому преобладающим чувством было: уж лучше тогда совсем не иметь с этим ничего общего, а поэтому мы и держались за наш голубой цвет неба. Но преподавательница не желала это оставлять так, как устраивало нас.
«И это, вы думаете все, да?» – сказала она, изображая удивление, которое еще больше укрепило наши подозрения на ее счет; короче говоря, наши подозрения в том, что она была не кем иным, как отъявленной запредельщицей. Потому что да, хотя я и была в центре города, то есть за пределами моего района, за пределами моей религии, то есть в классе, где были люди, носившие имена Найджел и Джейсон, это не влекло за собой никаких беспорядков, никакой дисгармонии, а потому и запредельщики не могли сюда попасть. Например, вы должны знать, независимо от религии, у кого дисгармония не выходила за значения нормы, а кто был человеком за бортом. Преподавательница, казалось, определенно принадлежит к последнему виду. Одно было ясно: французский никогда не удерживался надолго, если занятия вела она. И этот вечер проходил, как обычно, и победил английский, что означало, что французский, тоже как обычно, был выброшен в окно. Потом она попросила нас посмотреть в окно. Она сама проскакала к нему – женщина с прямой спиной на великолепной лошади под чепраком – и принялась показывать своей авторучкой.
«О’кей, все, – сказала она. – Вам нужно посмотреть на небо. Вам нужно немедленно посмотреть на заход. Великолепно!» – Тут она перестала показывать и стучать по стеклу, чтобы вдохнуть это небо. Вдохнув его, что выглядело непристойно, она выдохнула его с гигантским «Ааааахххх», вырвавшимся из нее, что выглядело еще непристойнее. После чего она снова принялась показывать и стучать по стеклу. «Скажите мне, класс, – сказала она, – какие цвета – вы слышите, что я спрашиваю: цвета, множественное число – вы сейчас видите?»
Мы смотрели, потому что она нас заставила, хотя закаты солнца и не входили в нашу программу, но мы смотрели, и нам казалось, что небо, как и обычно, меняет оттенок со светло-голубого на синий, что все равно означало, что оно остается голубым. Но я, после недавнего тревожного и настораживающего заката, который я видела с наверным бойфрендом, знала, что небо в тот вечер во французском классе не имело ни одного из этих оттенков голубого. Человека любого уровня упрямства или упертости можно было заставить признать любой оттенок голубого во всем окне нашего класса. Она нас заставляла. Но мы упирались.
«Голубое!»
«Голубое!»
«Может, чуть-чуть… нет, голубое», – последовал наш всеобщий ответ.
«Мой бедный обездоленный класс!» – воскликнула преподавательница, и опять она блефовала, изображая сочувствие к нашей неспособности различать нюансы, к узости наших горизонтов, наших умственных ландшафтов, тогда как она сама явно была человеком, слишком ограниченным внутри себя, чтобы долго предаваться волнениям по какому угодно поводу. И как она стала такой? Как получилось, что она разогревает враждебность, что она проводит антикультуру, противостоящую нашей культуре, тогда как сама она принадлежит нашей культуре, в которой правила восприятия, касающиеся подобий наших цветов, – при этом независимо от принадлежности к той или иной церкви – должны применяться к ней в той же степени, что и к нам? Но она снова рассмеялась. «Во всем окне вы не найдете ни крошки голубого, – сказала она. – Посмотрите еще, пожалуйста. Попробуйте еще раз, пожалуйста, и, класс, – тут она замолчала и на секунду все же стала серьезной, – хотя на самом деле там нет недостатка в цветах, ничего особенного там нет. Но для временных целей, пожалуйста, имейте в виду – небо, которое, кажется, находится там, может иметь любой цвет, какой существует на белом свете».
12
Небо голубое (фр.).