Страница 22 из 62
— Ну, товарищ Кругляк… — сказал Квочин.
Кожин рассмеялся.
— Да, делишки! — и, посмотрев на небо, добавил: — Надо подогнать разгрузку, дождь, видно, будет громадный.
Кругляк молчал.
— Ну вот, товарищи! — вдруг промолвил он. — Имейте в виду, это наш новый химик провернул дело с графитом. — Он подмигнул Квочину и весело сказал: — Я тоже приложился к этому делу, товарищ директор, свое моральное удовлетворение я имею при себе, но если мне дадут премию, то я буду иметь зимнее пальто. Это тоже греет.
— Ну, товарищ Кругляк… — обиделся Квочин.
А Кожин, махнув рукой, сказал:
— Эх, не тот наркомат; а то бы ты у нас с орденом ходил!
— Да, легкая промышленность… — задумчиво сказал директор и потер красные глаза.
Новый химик пришел в цех, когда графит был уже уложен. Да, графита было привезено много, в цеховом складе негде было повернуться. Пузатенькие бочонки исчезли — не то их унесли куда-то, не то завалили сибирским графитом. Новый химик вышел в цех. Надо было уходить. Он предупредил в лаборатории, что уже, не возвращаясь, пойдет домой. Собственно говоря, он мог и не заходить в цех, ведь делать тут было нечего. Да, он хотел посмотреть, как уложили новый графит, ведь завтра предстояло начать анализ. И еще кое-что: у него вошло в привычку, перед тем, как идти домой, смотреть на бочонки цейлонского графита. Он даже не ленился вновь отмывать руки и запускал в бочонок пальцы. Но пузатенькие бочонки исчезли — не то их унесли куда-то, не то их завалили сибирским графитом.
Вдруг хлопнула форточка, стукнуло окно, песок, точно спасаясь от дождя, отчаянно застучал по стеклам. И сразу же начался ливень. Грозы не было, но дождь был очень силен; он так грохотал по крыше, что заглушил скрежет станков; казалось, что они движутся совершенно бесшумно.
Индус подошел к окну. Он стоял и смотрел, как по стеклам скользила вода. Оттого ли, что на дворе было почти темно, от какой ли другой причины, лицо его казалось совсем черным.
— Николай Николаевич! — окликнул его знакомый голос.
Это была Нюра Орлова. Она вытащила из-под кофты сверток и сказала:
— Это плащ Бориса Абрамовича.
Новый химик отрицательно покачал головой.
Он шел в полумраке между фабричными цехами, перепрыгивая через лужи, добрался до проходной, и когда сторожа предложили ему переждать, он снова покачал головой и вышел на улицу.
Он шел своей легкой походкой, и по мостовой в сторону заставы плыла желтая широкая река.
А Нюра стояла у окна и думала, что этот человек не захотел надеть плащ потому, что она его обидела, не взяв подарка, предложенного ей от чистого сердца.
1935 г.
СТАРЫЙ УЧИТЕЛЬ
Последние годы Борис Исаакович Розенталь выходил из дому лишь в теплые тихие дни. В дождь, в сильный мороз либо в туман у него кружилась голова. Доктор Вайнтрауб полагал, что головокружения происходят от склероза, и советовал перед едой выпивать рюмку молока с пятнадцатью каплями йода.
В теплые дни Борис Исаакович выходил во двор. Он не брал философских книг: его развлекали возня детей, смех и руготня женщин. С томиком Чехова он садился на скамейке возле колодца. Он держал открытую книгу на коленях и, глядя все на одну и ту же страницу, сидел, полузакрыв глаза, с сонной улыбкой, которая бывает у слепых, прислушивающихся к тому, как шумит жизнь. Он не читал, но привычка к книге была в нем настолько сильна, что ему необходимым казалось поглаживать шершавый переплет, проверять дрожащими пальцами толщину страницы. Женщины, сидевшие неподалеку, говорили: «Вот учитель заснул», — и беседовали о своих делах, словно были одни. Но он не спал. Он наслаждался теплом нагретого солнцем камня, вдыхая запах лука и постного масла, слушал разговоры старух о своих невестках и зятьях, ловил ухом беспощадный, бешеный азарт мальчишеских игр. Иногда сохнущие на веревках тяжелые мокрые простыни хлопали, как паруса на ветру, и лицо ему обдавало влагой. И ему казалось: вот он снова молод и студентом едет на парусной лодке по морю. Он любил книги — книги не стояли стеной между ним и жизнью. Богом была жизнь. И он познавал бога — живого, земного, грешного бога, читая историков и философов, читая великих и малых художников, которые каждый в силу свою славили, оправдывали, винили и кляли человека на прекрасной земле. Он сидел во дворе и слышал пронзительный детский голос.
— Внимание, бабочка летит — огонь!
— Есть, поймал! Добивайте ее камнями!
Борис Исаакович не ужасался этой свирепости — он знал ее и не боялся на протяжении всей своей восьмидесятидвухлетней жизни.
И вот шестилетняя Катя, дочь убитого лейтенанта Вайсмана, подошла к нему в своем изодранном платьице, шаркая галошами, спадающими с грязных исцарапанных ножек, и протянула холодный кислый блин, сказав: «Кушай, учитель!»
Он взял блин и ел его, глядя на худое лицо девочки. Он ел этот блин, и во дворе вдруг стало тихо, и все — и старухи, и молодые грудастые бабы, забывшие о мужьях, и лежавший на матраце под деревом безногий лейтенант Вороненко — смотрели на старика и на девочку. Борис Исаакович уронил книгу и не стал поднимать ее — он смотрел на огромные глаза, внимательно и жадно следившие, как он ел. Ему вновь захотелось понять вечно удивлявшее его чудо человеческой доброты, он хотел вычитать его в этих детских глазах. Но, видно, слишком темны были они, а может быть, слезы помешали ему, но он снова ничего не увидел и снова ничего не понял.
Соседок всегда удивляло, почему к старику, получающему сто двенадцать рублей пенсии, не имеющему даже керосинки и чайника, приходят в гости директор педтехникума и главный инженер сахарного завода, а однажды приехал на автомобиле военный с двумя орденами.
— Это мои бывшие ученики, — объяснял он. И почтальону, приносившему ему иногда сразу по два-три письма, он тоже говорил: — Это мои бывшие ученики. — Они его помнили, бывшие ученики.
И вот он сидел утром 5 июня 1942 года во дворе. Рядом с ним, на вынесенном из дому матраце, сидел лейтенант Виктор Вороненко с отрезанной выше колена ногой. Жена Вороненко, молодая красавица Дарья Семеновна, готовила на летней кухне обед и, наклоняясь над кастрюлями, плакала, а Вороненко, насмешливо морща белое лицо, говорил:
— Чего плакать, Даша, вот увидишь, отрастет у меня нога.
— Да я не от этого, лишь бы ты был живой, — говорила Дарья Семеновна и плакала, — я совсем от другого.
В час дня объявили воздушную тревогу: шел немецкий самолет. Женщины, подхватив детей, побежали к щелям, оглядываясь, не подбираются ли жулики к оставленным на столиках и табуретках продуктам. Во дворе оставался только Вороненко и Борис Исаакович. Мальчишка кричал с улицы:
— Возле нас остановилась автоцистерна, это объект. Водитель удрал в щель!
Собаки, изведавшие уже множество налетов, при первых же отдаленных звуках немецкого мотора, опустив хвосты, полезли в щели следом за женщинами.
Потом на миг стало тихо, и мальчишки пронзительно известили:
— Летит… разворачивается… пикирует, паразит!
Маленький городок вздрогнул от страшного удара, дым и пыль поднялись высоко вверх, крик и плач послышались из щелей. Потом стало тихо, и женщины вылезали из земли, отряхиваясь, поправляя платья, смеясь друг над другом, счищая с детей пыль и грязь, спешили к плиткам.
— А шоб вин сказывся, погасла-таки плита, — говорили старухи и, раздувая пламя, плача от дыма, бормотали: — Шоб ему уже добра ни на тим, ни на цим свити не було.
Вороненко объяснил, что немец сбросил двухсотку и что зенитки мазали метров на пятьсот. Старуха Михайлюк бормотала:
— Та скорей бы уж немцы шлы, чтоб кончилось несчастье. Вчера в тревогу какой-то паразит у меня с плиты горшок борща унес.
Во дворе знали, что сын ее Яшка убежал из армии и скрывается в чердачной комнате, выходит на улицу только ночью. Михайлючка говорила, что если кто заявит, то при немцах ему головы не снести. И женщины боялись заявлять — немцы были близко.