Страница 9 из 22
Со временем я поняла, что это чувство – сожаление. Но тогда мне было двенадцать, и я заболела. Причиной болезни стала музыка, но она же была и единственным лекарством. Сидя на краешке красного бархатного кресла, я верила, что мое состояние безнадежно, что я умру, как только кончится концерт, как только смолкнет музыка.
К моему великому изумлению, я не умерла. После концерта сеньора Пиментел провела нас через толпу к нанятой машине. Там она сняла перчатку и положила прохладную руку мне на лоб.
– Не больная она, – сказала Граса.
– Мне следовало предвидеть, что город ошеломит бедняжку. – Сеньора Пиментел покачала головой.
– Мама, это из-за песен! – выпалила Граса. – Песни еще внутри нее.
Сеньора Пиментел взглянула на дочь так, словно та бредила. Но от слов Грасы – от того, как точно она поняла мои чувства, – у меня на глаза снова навернулись слезы. Стыдясь, я закрыла лицо руками.
– Это нервический припадок, – произнесла сеньора. – Если тебя затошнит, попроси остановить машину и выйди.
На обратном пути сеньора закрыла глаза – знак, что поездка в театр истощила все ее силы и она не может уделить мне внимания. Граса придвинулась ко мне и принялась гладить по волосам. Я положила голову ей на колени. Руки Грасы были мягкими, а ткань платья под моей щекой скользкой. Я заснула, слушая шорох платья.
В ту ночь, по настоянию Грасы, я спала в ее комнате, а не в помещении для прислуги. Как только сеньора Пиментел пожелала нам спокойной ночи и ушла, Граса вылезла из кровати и заползла ко мне, на матрас на полу. Голова у нее была обвязана косынкой, чтобы кудри не спутались. Граса обняла меня теплыми руками и зашептала:
– Я буду как сегодняшняя певица. Люди станут проглатывать мои песни и держать их в себе. Я прославлюсь. Я буду всем нужна.
– Я тоже, – сказала я и приготовилась, что Граса посмеется надо мной, скажет, чтобы я даже не мечтала о таком.
Но Граса сказала:
– Нам нужен граммофон.
– Что это?
– Такая штука, на которой крутят пластинки. Я попрошу Mamãe[15]. Она мне все покупает, что я захочу.
– Хорошо. – Я притворилась, будто поняла план Грасы.
Я в глаза не видела пластинок и уж точно не слышала, но от предвкушения неведомого у меня закружилась голова.
В ту ночь я едва сомкнула глаза. Уже тогда я понимала, сколь зыбко все в этой жизни, что у любого события может быть дюжина объяснений, что слово может иметь десяток смыслов – в зависимости от того, как его произнести. Я уже понимала, что во всем можно усомниться, повертеть так и сяк, вывернуть наизнанку, даже собственные чувства. И в тот вечер случилось истинное чудо – я услышала то, что было прекрасно без всяких сомнений.
Я оказалась удачливее многих сирот, которых не ждали в этом мире: меня не вышвырнули в тростниковые поля на верную смерть; у меня была Нена – учитель и защитник; я стала любимицей хозяйской дочки и получала образование. Но если бы ветер переменился и Граса охладела бы ко мне, или Пиментелам надоело бы кормить и одевать меня, или соверши я ошибку, которая вызвала бы их неудовольствие, то судьба отвернулась бы от меня тотчас. Все в моей жизни было слишком неустойчиво, в мире не было ничего моего. И тут на меня обрушилось чудо: несмотря на ненадежность моего существования, несмотря на жестокость мира, мне подарили красоту и милосердие – музыку, и никто уже не мог отнять у меня этого подарка. После того вечера у нас с Грасой появилась общая тайна, истинная любовь, которую мы и делили друг с дружкой, – музыка, полная даров.
После поездки в Ресифи здоровье сеньоры Пиментел ухудшилось. Она и прежде редко выбиралась из постели, но теперь у нее не было сил даже причесывать нас и рассказывать нам истории. Золотой колокольчик, который сеньора держала у кровати и в который то и дело звонила, чтобы служанки принесли воды, новую книгу или обед, безмолвствовал. Сеньора жаловалась, что колокольчик слишком тяжелый. Приехавший врач вошел в спальню и запер за собой дверь. Когда он уехал, Граса приступила к активным действиям.
Она пробралась в спальню матери, не дожидаясь, пока отец или горничная остановят ее. Оказавшись у кровати, Граса так сильно сжала матери пальцы, что та дернулась.
– Мне нужен тот граммофон, – сказала Граса, словно говорила о граммофоне не в первый раз.
Сеньора Пиментел улыбнулась.
Неделю спустя в Риашу-Доси привезли граммофон. Он разместился в гостиной, в высоком застекленном шкафчике. Вместе с ним прибыл и ящик с пластинками. Мы с Грасой вынимали их из бумажных конвертов и поочередно укладывали на кружащийся диск. В первый день мы слушали «Лунную сонату» – Энрико Карузо, Эйтора Вила-Лобоса и другие. Мы крутили пластинки так часто, что сеньор Пиментел жаловался на шум. Но он не мог отвратить нас ни от печального фаду, ни от сильного, бездонного голоса Карузо, ни от гитарных кончерто, в которых перезвон струн напоминал звук, с которым кусаешь спелую карамболу.
Всем нам от природы дан одинаковый набор: губы, зубы, язык, твердое нёбо, за ними – крошечные мышцы в глотке, покрытые слизью, схожей с желе «Джелло». Мы вдыхаем, воздух толкает складки этих мышц, и они вибрируют, порождая звук. Если повезет, получается песня. На самом деле, конечно, все сложнее: пусть органы у нас одинаковые и все мы одинаковым способом производим звуки – но каждый голос уникален.
Для Грасы петь было так же естественно, как дышать. А для меня пение оказалось сродни попытке поднять над головой тридцатикилограммовый мешок сахара – я смогла бы проделать такое, но лишь после долгих часов практики и приложив немалые усилия. Но меня это не обескураживало. Мои двенадцатилетние мозги попросту не могли осознать, что существует чистый талант, природное дарование, что голосовые связки Грасы устроены лучше моих, зато мне казалось естественным, что мне пение дается с трудом, а Грасе легко: в конце концов, Граса – барышня, а барышням все дается легко. С другой стороны, меня воспитывали в убеждении, что все стоящее дается только тяжким трудом.
Каждый день, едва досидев до конца уроков, мы бежали в гостиную и спорили, какую пластинку поставить. А однажды замерли на пороге: в кресле, обложенная подушками, сидела у граммофона сеньора, закутанная в плед и с заплетенными в толстую косу недавно вымытыми рыжими волосами.
– Обычно я, чтобы послушать вас, прошу Титу оставлять дверь открытой, – сказала она. – Но сегодня мне захотелось на вас посмотреть.
Мы с Грасой медленно подошли к граммофону. Спорить в присутствии сеньоры казалось мне неуместным, и я предоставила выбирать пластинку Грасе. Она, разумеется, остановилась на Карузо – самом сложном для пения. Когда мы были одни, я пела, закрыв глаза, а Граса подпрыгивала, кружилась и вскидывала руки. Иногда я принималась копировать ее, и к концу песни мы уже обе хихикали. Но сегодня сеньора пришла посмотреть на нас, и мы встали плечом к плечу – как вставали перед Каргой, когда она в начале урока инспектировала у нас за ушами и под ногтями. Пластинка завертелась. Голос Карузо полетел по звукам Nessun dorma. Начали мы с Грасой еле слышно, но потом пошла наша любимая часть – когда голос Карузо становится просящим, но не бессильным. Он словно кричит к звездам, молит о помощи, на которую имеет право. Я не знала итальянского языка – не знала и Граса, слова арии были для нас бессмысленным набором звуков. Лишь десятилетия спустя я поняла, что именно мы с Грасой пытались петь каждый день в гостиной господского дома.
Я закрыла глаза и схватила Грасу за руку, изо всех сил пытаясь петь наравне с ней. Музыка кончилась, и пластинка продолжала крутиться, поскрипывая в тишине. Сеньора Пиментел захлопала. Я открыла глаза.
15
Мама (португ.).