Страница 3 из 22
И пока девочки вроде Грасы наряжали кукол, я училась играть совсем в другие игры. В те, где сила означала власть, а ум – выживание.
Когда мне было девять лет, мировой финансовый кризис добрался до Бразилии и сахар стал не дороже пыли. На небольших плантациях рядом с Риашу-Доси господские дома заколачивали досками, а рабочих выставляли за ворота. Завод на Риашу-Доси закрылся. Пиментелы влезли в страшные долги и уехали. Пошли слухи о продаже. Потом рабочие перебрались на другие плантации, что усугубило кризис. Поля стояли заброшенные. Винокурню заперли на замок. По одному покидали поместье горничные, посудомойки и конюхи. Вскоре остались только Нена, старый Эуклидиш и я.
– Они вернутся, – говорила Нена о Пиментелах. – Кто же бросает землю? Вернутся и увидят, кто остался им верен, а кто сбежал.
Неной руководили верность и страх. Она и старый Эуклидиш родились в Риашу-Доси еще до отмены рабства в Бразилии, в 1888 году, и после освобождения остались на плантации. Когда рабочие и прислуга разбежались, Эуклидиш присматривал за плодовыми деревьями, следил, чтобы не воровали животных из конюшен и фрукты из сада. Нена не позволила бы своим медным кастрюлям и железным сковородам попасть в руки мародеров или кредиторов и спрятала все ценное. Фарфоровые сервизы, серебряные блюда и супницы, столовые приборы чистого золота и перламутровая чаша нашли надежное укрытие под половицами господского дома. Ели мы то, что осталось в кладовой. Так как хозяева уехали, жалованье нам больше никто не платил, и мы постепенно привыкли выменивать нужное на рынке. Яйца – на муку, карамболу из сада – на солонину, мелассу – на бобы. Времена были скудные, но беспечальные. Для меня.
Долгие месяцы господский дом стоял пустым, я проводила в нем целые дни. Прыгала по плитам каменного пола. Запускала руки под чехлы на мебели, и пальцы ощупывали холодную гладкость мрамора, покатости изогнутых ножек, позолоченные рамы зеркал. Я снимала с полок книги и широко раскрывала их, чтобы услышать тихий треск переплета. Я гордо спускалась по широкой деревянной лестнице – как, по моим представлениям, положено спускаться хозяйке дома. Впервые за всю мою девятилетнюю жизнь у меня появилась такая роскошь, как время и свобода, – я могла исследовать мир, воображать себя кем угодно, играть без боязни, что меня ударят или выругают, я жила, не тревожась, что меня могут вышвырнуть из Риашу-Доси за малейшую провинность. Мне словно разрешили быть ребенком, и я уже начинала верить, что останусь свободной навсегда. Как же я ошибалась.
Однажды я сидела в библиотеке, пытаясь расшифровать загадочные знаки в одной из пиментеловских книг, как вдруг с улицы донесся ужасный рев. Будто у ворот господского дома зарычала собака-великанша. Я кинулась к Нене, та уже открывала двери.
У главных ворот ревел автомобиль. Старый Эуклидиш, ставший вдруг шустрым, как щенок, кинулся открывать ворота. Машина остановилась, и с водительского места выбрался какой-то мужчина. На нем были шляпа и длинное полотняное пальто. Он открыл пассажирскую дверцу, затем заднюю. Из машины вышли две женщины: бледная дама, тоже в пальто для езды в автомобиле, а другая – в полосатом платье и кружевной наколке горничной. Служанка сделала попытку схватить что-то, лежавшее на заднем сиденье. Из машины донеслись шипение и хриплый визг. Мне показалось, что в машине какое-то животное – кошка или, может, опоссум, – но тут я увидела, что руки служанки вцепились в две маленькие ноги в кожаных туфельках. Женщина сунулась поглубже в машину. Визг, ворчание, водоворот белых нижних юбок и, наконец, вскрик. Горничная отскочила от машины, на глазах у нее были слезы, пальцы ощупывали свежую царапину на щеке.
– Оставьте ее там! – распорядился мужчина. – Она уже большая, сама вылезет.
Служанка кивнула, все еще прижимая руку к лицу.
Вторая женщина вздохнула и расстегнула пальто, открыв шелковое платье и нитку жемчуга на шее. Лицо в ореоле рыжих кудрей. Кожа того цвета, какой мы называли «отбеленный», – цвет самого дорогого белого сахара. На кухне мы ели сахар-сырец – буроватый, не белый и не коричневый. Совсем как я.
– Пусть лучше останется в машине. – Мужчина изучал грязную дорогу. – А то выпачкается. – У него лицо было потемнее, с квадратной челюстью. Горбатый нос походил на стрелку, указывающую на пухлый рот.
– С этого дня нам всем придется привыкать к грязи, – ответила рафинадная женщина и тут же сжала губы, словно отпустила непристойную шутку и пытается сдержать смех.
При упоминании о грязи с заднего сиденья машины выбралась девочка моего возраста, в платье сливочного цвета и белых перчатках. На макушке криво сидел бант; девочка сорвала его и бросила на землю. Она ковырнула носком туфельки грязь, шаркнула подошвами и вызывающе зыркнула на взрослых, словно желая, чтобы они велели ей прекратить. Потом девочка увидела меня и замерла. Для нее я не была невидимой.
Глаза у нее были цвета пробки. Рот казался нарисованным, словно у куклы. Не знаю, как долго мы смотрели друг на друга, помню только, что я не хотела сдаться первой.
Не сводя с меня глаз, девочка провела рукой по боку машины. Потом подняла руку. Перчатка стала красной – как земля под моими босыми ногами. Девочка самодовольно улыбнулась, словно делясь шуткой, но я знала: она не собиралась смешить меня. Это были перчатки богатой девочки. Дорогие, тонкие. И такие маленькие, что несчастной прачке, которой велят отстирать их, придется тереть о стиральную доску, пока костяшки пальцев не сотрутся в кровь. Но девочку не заботила ни судьба перчаток, ни судьба прачки. Ей хотелось испортить что-нибудь безупречно красивое – просто так. Я почувствовала восхищение и отвращение одновременно.
– Граса! – громко позвал мужчина.
Между мужчиной и женщиной завязалась перебранка. Мы с Неной и Старым Эуклидишем держались тихо, ожидая, когда они обнаружат наше присутствие. Мы обрели плоть и кровь в глазах прибывших, лишь когда им понадобилась помощь: мужчина велел Эуклидишу достать чемоданы из багажника, бледная женщина сбросила пальто на руки Нены. Тогда-то я и поняла: эти люди – не гости, они хозяева и приехали, чтобы объявить Риашу-Доси и господский дом своей собственностью.
Это тоже были Пиментелы – кузены прежних владельцев. Пока мы шли через господский дом, сеньора Пиментел, устало вышагивавшая рядом с мужем, указывала на пятна и трещины, отслоившуюся краску и сгнившее дерево. Ее муж, сеньор Пиментел, срывал с мебели чехлы, словно волшебник, раскрывающий тайны своего трюка.
– Я помню, как дедушка писал за этим столом! – восклицал он. – А вот и стул, на который я пролил чернила!
После приезда новых Пиментелов счастливое, головокружительное ощущение свободы последних месяцев улетучилось за какой-нибудь час. Все книги, которые я осторожно вытаскивала с полок, все безделушки из стекла и слоновой кости, которые я начищала и гладила, стол, под которым пряталась, воображая, что живу в палатке в какой-то экзотической стране, зеркала, в которых я изучала себя, – никогда больше я не буду играть с ними. Мне предстояло в одночасье снова сделаться полезной и невидимой, повиноваться – или быть выброшенной прочь. Когда родители отвернулись, девочка с глазами цвета пробки показала мне язык. Он был розовым и гладким, как плод помарозы. Мне страстно захотелось откусить его кончик.
В гостиной для приемов измотанные Пиментелы стянули чехлы с двух кресел, сели и приказали Нене сварить кофе. Мы рысью кинулись на кухню, где Нена схватила меня за локоть и велела принести последние драгоценные зерна, которые она прятала у себя под кроватью. Бегом вернувшись наверх, я стала подсматривать через щелястую дверь: в гостиной Нена подавала кофе новым Пиментелам. Прежде чем пить, те дождались, когда Нена выйдет; я не пошла за ней на кухню.
Сеньор Пиментел сделал глоток и поморщился:
– Она что, через грязный носок его процеживала?
– Придется обучать новую прислугу. – Сеньора Пиментел покачала головой. – Сколько сил понадобится!