Страница 20 из 22
В тот день портовые байянас поразили меня не одеждой, а уверенностью в себе. Кольца на каждом пальце! Браслеты до локтей! Эти женщины не прикрывали рты, когда смеялись! Их ненакрашенные лица блестели от пота! Их спины были прямы, а взгляды – еще прямей! Мне казалось, что мы с Грасой сбежали из страны престарелых аристократок и вдруг оказались в стране, где все сплошь королевы.
Однако вскоре мы попали в окружение совсем других женщин.
Едва ли не у каждой богатой бразильянки моего возраста имеется своя история о монахинях. Монахини были в то время самым обычным делом. Монастырские школы – престижными. Плату, взимаемую за обучение богатых девочек, церкви пускали на то, чтобы дать образование менее удачливым девочкам, вроде меня. Самые бедные ученицы и сами становились монахинями, богатых же готовили к замужеству. Наша история ничем не отличалась от историй тысяч других девочек, оставленных родителями у ворот монастырской школы. Мы с Грасой ничем не отличались от других, и это открытие оказалось для нее болезненным.
Раньше Граса была хозяйской дочкой, единственной наследницей; лучшие платья, лучшие игрушки. В «Сионе» никто не считал, что дышащая на ладан сахарная плантация на северо-востоке Бразилии говорит о благородном происхождении. Здесь учились наследницы состояний, по сравнению с которыми состояние Пиментелов было мизерным. Соседки Грасы по дортуару спали на тонких простынях и носили кружевное белье, у них имелись серебряные расчески и золотые четки. Их пуховые одеяла, привезенные из Германии, заставляли меня стыдиться тонких царапучих шерстяных покрывал, которые Тита сунула в чемодан Грасы. Однако больше всего Грасу угнетали бесконечные речи монахинь про скромность и простоту. В Грасе ни скромности, ни простоты не было.
Как помощница Грасы, я отвечала за стирку и глажку ее платьев, простыней, белья, нижних юбок, чулок и школьных фартуков. Я не возражала. Каждый раз, оттирая желтые круги под рукавами ее школьных блузок или вдыхая сладкий запах пота, пропитавшего ее ночные сорочки, я чувствовала жаркий трепет от осознания, что руки и ноги Грасы касались этой одежды. Однажды спесивая помощница другой ученицы вздумала посмеяться над форменным платьем Грасы: «Ну и грубый же хлопок! Да, вы обе, видать, голь перекатная!» – и я от души отмутузила ее, отхлестала по рукам и ногам своим фартуком, а под глазом оставила синяк на память. Сестра Эдвижиш, коренастая монахиня, надзиравшая за помощницами, отделала меня тростью и оставила без ужина на два вечера. Зато потом никто не смел разевать на меня пасть.
Если не считать отдельных спален, условия, в которых жили ученицы, мало чем отличались от условий жизни помощниц. Дортуары делились по возрасту, чтобы старшие девочки не развращали младших. В Петрополисе было холодно, в школе гуляли сквозняки. Все наше имущество помещалось в небольших сундуках, стоявших в изножье кроватей, и раз в неделю кто-нибудь из монахинь проверял их содержимое. Если сестра находила небрежно сложенный фартук или непарное белье, она переворачивала сундук вверх дном, и все его содержимое – одежда, рисунки, контрабанда вроде резинок для волос или губной помады – кучей валилось на пол. Владелице сундука приказывали устранить беспорядок, а потом ее оставляли без обеда или ужина. В первую же сионскую неделю сестра Эдвижиш обыскала мой сундучок и нашла блокнот, запрятанный в белье. Сестра быстро пролистала страницы, пробежала глазами список португальских слов и остановилась на английских словах. Ее белесые брови сошлись над переносицей.
– Что это, Мариа даш Дориш? – спросила она.
– Английские слова, сестра. – Я боялась, что она отнимет блокнот, но в то же время мне льстило, что я знаю что-то, чего не знает монахиня. – Моя хозяйка говорила по-английски. И меня учила.
Голубые глаза монахини изучали меня, и я не могла разобрать, что в ее взгляде – подозрительность или некоторое уважение.
– Любишь учить языки? – спросила Эдвижиш.
– Да, сестра.
– Мы преподаем ученицам латынь. В каждом семестре уроки разрешено посещать и кому-нибудь из помощниц, если у девушек хорошие способности и в будущем они смогут принять обет.
Я кивнула. Если я и выглядела воодушевленной, то не только из опасения, что сестра конфискует мой блокнот, но и потому, что немногие латинские слова, которые я успела услышать в первую неделю, казались мне странно прекрасными. Сестра бросила книжку в мой сундук и повернулась к следующему.
Каждое утро сестра Эдвижиш свистела в свисток, шагая по узким рядам между кроватями.
– Salvator mundi, – говорила она, а нам полагалось отвечать:
– Salva nos.
Те, кто отвечал недостаточно быстро, оставались без завтрака. Так нас наказывали в «Сионе» – лишали еды за небольшие проступки и били тростью за прегрешения посерьезнее.
Мне нравились строгие порядки, форменные платья, наши утренние молитвы и обыкновение склонять голову при появлении матери-настоятельницы. Мне нравилась предсказуемость здешней жизни. Один день не отличался от другого. Мессы были скучными, но псалмы на латыни! От нашего пения, казалось, подрагивали стены часовни, и я чувствовала себя птицей, поющей в стае.
Чего я не могла простить «Сиону», так это того, что я редко видела Грасу. Я подносила к носу ее юбки, белье и блузы, надеясь уловить ее запах. По засохшей корочке соплей на рукавах ее ночной сорочки я понимала, что Граса плакала. Многие сионские помощницы плакали в подушки. Наши кровати стояли близко, и девочки иногда дотягивались одна до другой и держались за руки. В иные ночи я слышала скрип пружин и влажное чмоканье. В такие минуты я болезненно тосковала по Грасе и гадала, тоскует ли она по мне. Я представляла себе, как она спит в дортуаре для учениц, а потом представляла себе, как она не спит, как идет через всю спальню к кровати другой девочки. Всякий раз внутри у меня завязывался тугой узел и я не могла сдержать слез.
Мы переодевались под одеялом и мылись в ночных рубашках, засовывая руку под мокрую ткань, чтобы намылиться. Краны плевались холодной водой. Лишь потом, когда мы вытирались, я обращала внимание, что сквозь прилипшие к телам ночные сорочки можно различить темные заплатки волос и точки сосков. Многие девочки в моем дортуаре любили поговорить о том, как они умеют «таять», как могут помочь «растаять» другим. Довольно скоро я поняла, что это за таяние, и попробовала как-то ночью сотворить такое с собой, под одеялом, в темной интимности. Какое чудо – наши тела! Как я гордилась, что умею доставлять себе подобные ощущения. И какую странную неловкость чувствовала по утрам, уверенная, что девочки на соседних с моей кроватях знали, что я творю под одеялом. Своим открытием мне хотелось поделиться только с Грасой. Знает ли она, что значит растаять? А может, она тоже делает это?
Всю свою жизнь Граса заставляла людей не замечать, какого она маленького роста и какой у нее вздернутый нос, не обращать внимания на отсутствие музыкального и танцевального образования, на ее акцент, вспышки гнева и дурные привычки. В «Сионе» она каким-то образом сумела заставить этих снобок закрыть глаза на ее происхождение, заставила их искать ее дружбы. Однажды я шла через вестибюль школы и увидела Грасу во внутреннем дворике – вокруг нее собралась группка девочек. Граса говорила, а они слушали. Она смеялась – и они смеялись. Ближе всего к ней сидела – и громче всех смеялась – блондинка с толстыми ногами. Мне захотелось ворваться во дворик и оттаскать девчонку за желтые лохмы.
По воскресеньям помощницы и ученицы ходили на общие мессы. Мы сидели в разных местах церковного зала, но входили и выходили вместе, ровными рядами. В одно сентябрьское воскресенье, когда мы уже выходили из церкви, белокурая подружка Грасы поравнялась со мной. Я хотела ускорить шаги, но она схватила меня за руку. Если бы сестры поймали нас, нас обеих отколотили бы тростью. Крепко держа меня пальцами влажными и жесткими, как очищенные морковки, девочка сунула мне в ладонь клочок бумаги. Через полчаса, уединившись в кабинке туалета, где никто не мог меня видеть, я развернула записку и узнала округлый, в завитушках почерк Грасы. Молитва в пять, гласила записка – по-английски.