Страница 16 из 17
— «Иду, сударь!»
— «С Богом!» — было ответом, и солдат вышел как тень из блиндажа. Он пошел за стены бастиона. Его тихо окликнули: он молчал и, как лунатик, чуть слышным шагом спустился в ров, в поле и пропал в темноте.
А жалобный, протяжный вой все продолжал раздаваться невдалеке от стен крепости и заканчивался едва слышным взвизгом; и снова, без порывов, разливался заунывно, как будто однообразными тоскливыми звуками он вымолял людское сострадание.
— «Что-то не ладно, братцы!» — отозвался в блиндаже усач.
— «Воля Божия!» — отвечало несколько голосов и послышалось несколько вздохов.
— «Не ему, братцы, и уцелеть в такой жарне!»
— «Ух душа-человек был, да и солдат-то солдат!»
— «Да уж Сибирлетка не напрасно, стало-быть, отзывается: тварь смышленая!»
На другой день от обоих войск убирали тела падших; находились между трупами и живые, изорванные, чуть дышущие. Лаврентьева отыскали скоро; над ним сидел, свесив морду и не спуская с него глаз Сибирлетка.
Кавалера нельзя было узнать: следов человеческого образа не видно было на изувеченном и окровавленном лице; окостенелая рука стиснута была на груди, и в полной горсти почернелой запекшейся крови блестел серебряный край креста.
— «Егор Лаврентьич, сердечный!» — со вздохом проговорили солдаты, с заступами и кирками в руках. «Вишь прижал голубчик егорья, словно боится, чтоб не отняли!»
— «Да разве не помнишь что ль, ведь говаривал: хотелось бы, чтобы с ним, говорит, и зарыли меня, коли умирать придется».
Подошел офицер, все осенились знамением креста. Тело храброго солдата похоронили с орденом. Сибирлетка лежал, свернувшись без движения, и, приподняв голову, не сводил глаз с засыпанной могилы.
— «Ефремова-то нет, убивался бы бедняга!»
— «Еще бы! Да никак и он тово?..»
— «А забирайте Сибирлетку-то!» — отозвался кто-то. Несколько голосов позвали собаку, но она не шевелилась; двое подошли к ней, ласкали ее, и видя, что она не располагает встать, пробовали, было, потащить за собой…
— «Да возьми на ремень!» — Напрасно хлопотали солдаты: они оттащили ее на несколько шагов, но собака вырвалась, и опять свернулась в комок на свежей могиле. Ее оставили в покое.
Обыкновенно на ночь утихала канонада. В известном нам блиндаже почасту вспоминали убылых, и особенно храброго и всеми любимого кавалера. Племяш его, как ушел, так с тех пор ни слуху ни духу о нем; поговаривали, что видели будто какой-то леший бродит около траншей неприятельских: сыплют по нем штуцерные их, а он все блыкается, опустя руки, и пуля его не берет. К полуночи регулярно заводил свою горькую песню Сибирлетка.
— «Вишь ты, что она верность-то значит: так ведь и пропадет горемыка-то!» — говорил старый солдат, заслышав вой, — и завязывался иногда разговор о преданности собачьей, о чуткости и смышлености, часто изумительной в животных.
— «Да, стало быть так ему издохнуть; бывает ведь и ахти какое удивление, братцы!»
— «Ну а что такое?»
— «Да вот то, что говорят — примером хоть и Сибирлетка: кого-нибудь надо ему выходить. То есть не спокоен он так и будет: за кровь-то вишь кровь следует!»
— «Вон соврал толсто!»
«Не соврал, коли хошь знать, а такая история есть». — Товарищи, подтрунивая, а некоторые с верующим любопытством, просили рассказать эту «историю».
— «Гм! то-то!» — начал Табанюха, так его прозвали в роте. «Гм! — и понюхал табаку. — Вишь вот, было такое дело, что два, выходит, суседа пошли на медведя сидеть, и пес с ними большущий был. Пришли, глядь — а Миша-то тут: один стрелял — мимо, а другой не попал. Мишенька-то одного сгреб, да под себя: стрелять, мол, не умеешь, а по нашему — вот как: да возьми и учни его ломать, да оболванивать, т. е. по своему. Пес за медведя, а другой сусед — в ноги, да и удрал.
На другой, выходит, день нашли охотника, стало-быть, без черепа; а собака так и не идет ни домой, ни к людям, а в лесу так и живет. Проходит, сударь, две недели места — ничего; а суседа лихоманка со страстей треплет. И вот разу одного, поздно повечеру, воет пес на дворе; сусед бабе говорит: „а ну, кинь ему хоть мосол“. Не берет пес, воет да и полно. Слез сам сусед с печи, только сени-то отпер: Серко, Серко! А Серко на него, да за глотку, да и обземь: не выдавай мол своих! А сам в лес, да там издох: так и нашли на могиле, того-то, другого. Вот-те и думай!»
— «Всяк бывает! — Почем знаешь, чего не знаешь!» — заключили слушатели и в блиндаже все помаленьку заснули. А вой поднимался, смолкал и снова уныло раздавался в ночной тишине.
Четыре ночи выл бедный Сибирлетка. На пятую ночь, еще до зари, возвращающиеся с ночной потешной вылазки, егеря кричали что-то на бастион, занятый мушкетерами. Огонь еще не открывался с неприятельских траншей, но мушкетеры не разобрали о чем им кричат.
— «Слышите, что ли, братцы! Вам говорят, бесы красноворотые!»
— «Гей, что орете, жуки черномазые, что там?» Егеря приближались.
— «Да вон там, ваш никак, чудак с туркой целуется!»
— «Где там, кой бес?»
— «Возьми глаза в зубы, вон гляди через нос, прямо!» Егерь указал ружьем.
Трое мушкетеров спустились в ров, пошли в поле, прямо по указанному через нос направлению; чуть начинал брезжить свет.
— «Эй сюда, братцы, здесь!» — кликнул солдат, завидев какую-то темневшую глыбу; все подошли рассматривать, что там такое.
На взрыхленной каменистой кучке лежали два крепко обнявшиеся трупа: русский мушкетер охватил поперек тело зуава.
Откинув голову назад, с посинелым лицом, африканец вытаращил кровавые глаза; искривленный рот и закинутая к верху, с сжатым кулаком, рука — выражали удушающую боль: видно было, что он умер смертью удавленника. Будто две змеи, руки мушкетера оплели свою жертву и пальцы их сложились на замок. Лице его, белое как воск, прильнуло к груди врага, перламутром светились белки полуоткрытых глаз, верхняя губа приподнялась, рот улыбался ужасающим довольством.
— «Вишь ты, как обнялись сердечные! И с чего тут кровищи-то напрудило?» — молвил солдат, осматривая мертвецов. «Эва! разве что так», — он разглядел, что правая посинелая рука зуава сжимала рукоять ножа, глубоко всаженного в бок мушкетера.
— «Так и есть, он! Ведь это Ефремов бедняга!»
— «Ой ли? А тут что за шуба? Братцы, да это могила Лаврентьева: Сибирлетка здесь!» В самом деле — Сибирлетка лежал свернувшись в крутой комок в раскопанной яме; из середины этого комка торчала обнаженная нога мертвеца.
— «Ах пес ты наш, сердечный! Не соврал же Табанюха: вишь ты верность-то… А не снять ли с него шкуру, ребята, на память — и вот какой барабан будет: уж я выделаю!» Это говорил, разумеется, барабанщик.
— «Брось ты, леший-громовик, выдумал!»
— «Да его и не оторвешь!» В самом деле пес крепко обвился вкруг ноги своего господина и застыл так.
Солдаты погоревали над Ефремовым: «справил, желанный, поминки дядьке!» и начали с ним управляться.
Из неприятельских траншей завизжало ядро, началась перепалка.
— «А жаль, братцы, Сибирлетку, и вот как!» — отозвался один из солдат.
— «Эх-ма! Здох пес, а добрый пес был!»
— «Да и вот какой!»
VIII
Прошло года три после всех вышеописанных событий. На рассвете ненастной осенней ночи, в некоторой слободе одной из великороссийских губерний, у избы с резным конем на кровле, и с узорчатыми полотенцами под кровлей, виднелся зеленый полковой ящик. При нем часовой держал ружье «от дождя»; а на крыльце, растянувшись во всю лавку, и прислоня голову к барабану, храпел барабанщик. Знамя в чехле стояло тут же.
В слободе ночевал баталион, на походе из Крыма к своим контонир-квартирам.
Рассвет происходил по осеннему: темень держалась упорно, дождь решетил, барабанил по крышам и урчащей струей стекал в широкие лужи; ветер то взвывал, то посвистывал. Уж и воробей чиликнул из-под стрехи, и петух, хоть как-то хрипло, будто с перепоя, однако старательно вытянул свою нехитрую песню; но зоря занималась плохо: чуть белела тусклая полоса света на горизонте, точно заштатная мушкетерская портупея в темном цейхаузе.