Страница 11 из 14
Снаружи нет палаты, в которой соседка рассказывает о чем-то смачном, называемом «за щеку», а другие понимающе ржут, и только дурочка на крайней от двери кровати невпопад подмемекивает.
Снаружи нет осени, которая зависла, как экранная заставка компьютера – серое небо, желтые листья, падающие картинно медленно, словно по кругу, в обход закона всемирного тяготения. Ранней осенью светло, а вот поздней будет тошно. Может быть, эту неминуемую позднюю осень она гнала от себя, когда пила таблетки? Да, и ее тоже.
Она лежала в белой пещере, устроенной за пределами времен года, где-то на краю жизни и времени. Было душно и тесно, как в чулане, но именно в чулан ей все время и хотелось забраться. Дома чулана уже не было, но была мамина гардеробная. Мама уже забыла про чулан, ей и невдомек, что Элата пряталась теперь под подолами платьев, среди туфель – как привыкла с детства. Прикрывала дверь и сидела под ворохом висевших платьев, представляя, что снаружи – не существует. И она сливалась с этим несуществованием и тоже пропадала, вылуплялась из женской оболочки и рождалась бесполым Голумом в своей скрытой ото всех и всего темноте. Если бы не надо было посещать школу и быть правильной девочкой, она не покидала бы квартиру, не раззанавешивала окна, вообще не подходила бы к ним.
Красивое имя – Элата, так она и будет теперь себя называть. Злата – для обычной жизни, Элата – в Зазеркалье. Похоже на Олю и Яло в старом детском фильме, который мама однажды нашла в Интернете, сказав, что это любимый фильм ее детства. Они смотрели его вместе. В первый и последний раз.
Соседки вскоре затихли. Та, что рассказывала про «за щеку», чмокала во сне губами: снился ей посыпанный сахаром рогалик с румяной корочкой – в детский дом однажды спонсоры привозили такие на праздник. А ее личные спонсоры водили иногда в «Макдоналдс» – там тоже вкусно кормили, но ни эти спонсоры, ни гамбургеры ей не снились.
Та, что у дверей, тяжело вздыхала во сне – она плыла в серых и теплых, как кисель, водах бесконечной реки, которая вытекает ниоткуда и течет в никуда. Как и та река, она не помнила родителей и не знала, что ждет ее впереди, с ее диагнозом этого и не надо.
Все вместе они двигались в похожем на комету городе навстречу темной сентябрьской ночи и новому, обещавшему толику солнца дню, а девочка с новым именем Элата крепко сжимала во сне кулаки – так, что утром, когда она проснется, на ладонях останутся налитые кровью лунки от ногтей. Они немного поболят, минут пять, не больше, а потом исчезнут до следующего утра.
Перед тем как заснуть, она успела сочинить красивый ответ доктору о том, что захотела расстаться с детством, сделать следующий шаг на пути к смерти после первого – рождения. С подростковой горячностью решила пройти этот и все другие шаги сразу, разбежаться и перемахнуть через них, как бабочка, но споткнулась и растянулась на краю пропасти, не успев ни перелететь, ни свалиться. Ударилась о землю и превратилась в Элату, совсем как в сказке, только не доброй, а наоборот, как и положено в Зазеркалье.
Хорошее объяснение. Но утром оно забылось.
Удав опять полз наверх слишком медленно. Шнырь устал считать за ним ступеньки и вздохнул с облегчением, когда рядом с удавом загарцевала лошадка. Все шло по знакомому сценарию.
Неделю назад его перевели из любимой четвертой палаты, но он продолжал туда заглядывать. Манил его загадочно спокойный мальчик Ванечка, притягивал, как магнит. Может быть, потому, что не говорил много слов, как другие дети и взрослые. Он вообще почти ничего не говорил и смотрел на стеснительно заглядывавшего в палату Шныря, как питон на кролика, уже запущенного в его, питона, клетку, за полчаса до обеда. Прожив с ним в палате дольше прочих, Шнырь знал маленькие и большие секреты Ванечки и даже хотел настучать о них Христофорову, но все никак не мог этого сделать: когда помнил о своих намерениях – боялся Ванечки, когда забывал о страхе перед Ванечкой – забывал и о его секретах. А теперь еще новая забота у него появилась – стихи Пушкина.
Брякнул замок, дверь растворилась.
– Теперь, я знаю, в вашей воле меня презреньем наказать. Но вы, к моей несчастной доле хоть каплю жалости храня, вы не оставите меня, – нараспев, как учила Анна Аркадьевна, произнес Шнырь.
Первые две строчки дались ему с трудом, все время вылетали из головы, но когда засели, то уж прочно – как гвоздь в стене, по самую шляпку. Дальше пошло проще, и вот – целых пять.
– Ты чего, Шнырьков? – попятился от него Христофоров и привычно посмотрел под ноги. Лужи не было. Выходит, терапия начала действовать, и Шнырь, как и должно быть в периоды ремиссии, вновь выстраивает причинно-следственные связи: не хочешь описаться – вовремя сходи в уборную.
– Руслан Илюдмила, – торжествующее улыбаясь, сказал ему Шнырь.
– «Евгений Онегин», – мягко поправил его Христофоров и потрепал по плечу. – Ты молодец.
Сегодня он заступал на суточное дежурство – это значит, что вечером будет очередной сеанс с Фашистом, что требовало уединения в кабинете, невозможного днем.
Пока он на ходу лишь заглянул в «четверку».
Омен, как обычно, смотрел прямо, но не очень заинтересованно, не на него, а в него, как смотрят в «Черный квадрат» Малевича, сам по себе совсем неинтересный, но будто что-то внутри скрывающий.
Суицидничек сидел на кровати и шевелил губами, проговаривая каждое слово, которое выводил в тетрадке. Существо – умытый и подстриженный – лежал на боку и изучал крашеную стену.
Фашист при виде Христофорова встрепенулся и заулыбался: после нескольких вечеров, проведенных в кабинете, ему казалось, что он имеет чуть больше, чем другие, прав на внимание доктора.
Христофоров кивнул, но поздоровался с одним только Существом.
– Доброе утро, Павел Владимирович! А вам идет ваша новая стрижка.
– Я не человек и никогда им не стану, – прохрипел подросток, не оборачиваясь.
– Никогда не говори «никогда», – парировал Христофоров удачно пришедшей на ум фразой из телевизора (бывает польза и от сериалов, которые вечерами в соседней комнате смотрит мать). – Вы, Павел Владимирович, через час ко мне зайдите. Сейчас мне с карточками поработать надо, а потом с вами поговорить хочу.
– Вы, Павел Владимирович, – передразнил его уязвленный Фашист, выждав безопасное время, за которое Христофоров удалится от палаты. – Что же нам говоришь, что ты – Существо? Врешь, значит?
– Не вру.
– Чем докажешь?
– Я живу не как человек.
– Так что ж тебя тогда не отвезли в ветлечебницу, где животных лечат?
Даже Омен оторвал взгляд от стены и улыбнулся.
– В «собачий кайф» играл? – спросил он у Существа и, получив отрицательный ответ, добавил: – Хорошая игра. Человекам в нее играть запрещается.
– Я и не человек… – заверил Существо.
Опять с утра медсестра на лестнице поймала, просила поговорить с этой, как ее, Златой. Родители небось непростые… Они главврача дергают, он – заведующего, тот – Маргариту, она поручила медсестре обратиться к Христофорову, как будто, кроме него, заняться девчонкой некому.
Христофоров давно понял, что родственники пациентов похожи на неразумных детей, катающих на горе снежный ком, а потом скидывающих его с вершины: шум-гам, камушки в разные стороны, эхо по ущельям раздается. Толку от этой забавы нет, зато детишки при деле, и не ведают они о том, что спущенный ими снежный ком все равно полетит по спирали закона затухания административной ответственности и разобьется о лежащий внизу булыжник, давно скатившийся с горного склона… И вот снова несется на булыжник снежный ком, а он лежит и даже не пытается увернуться, ибо ему уже все-рав-но.
Вчера взлохмаченная мамаша нарисовалась под конец рабочего дня, в неприемные часы. С порога яростно:
– Психологи все – дураки, это я давно поняла. Тут есть кто-то, кто может мне помочь?
Христофоров привстал.
– Вы попали к психиатрам, почувствуйте разницу. Что вас к нам привело?