Страница 2 из 5
В один из моих приходов в редакцию к Саулу Наумовичу, когда мы оказались одни в кабинете, я рассказал ему услышанную от отца притчу. Немец Готфрид говорит немцу Готлибу о своём сыне: «Он такой сообразительный! Ему десять лет, а он уже может десять умножить на десять, и у него выходит верно — сто!» Готлиб кивает: «Умный мальчик». Готфрид продолжает: «А сын еврея-кустаря — мальчишке всего шесть лет! — играет на скрипке, и старые музыканты-немцы хвалят его. Так почему Создатель дал евреям больше, чем нам?» Готлиб отвечает: «Создатель дал нам эту землю и с нею силу, и мы можем сделать так, чтобы евреев тут не было. Надо только захотеть». И они захотели.
Мой отец заканчивал притчу словами о том, что Создатель, мягко говоря, их не поддержал. Известно, как они поплатились. Память о сделанном и полученном всегда будет у них гвоздём в заднице.
Саул Наумович, выслушав, помолчал, поглядел на меня поверх очков и сказал:
- Игорь, я прошу вас — никому не рассказывайте эту притчу.
Я удивился:
- Ну почему? Я ведь не немцам рассказываю.
- А вы подумайте, — тихо произнёс писатель. — Разве исключено, что с немцами себя могут отождествить любые другие неевреи? Они не простят вам этой притчи.
Я оценил его предостережение — мудрость интеллектуала-добряка.
* * *
Написав несколько рассказиков для детей, я вернулся к моему биографическому повествованию о том, что вынес, когда мне было шесть лет, в Центральном научно-исследовательском институте протезирования и протезостроения в Москве. В ту пору, о какой пишу, я, разумеется, не мог коснуться того, что детей готовили к опытам над ними. Приходилось сглаживать и другие острые углы. Но как я ни силился сделать вещь удобоваримой, первая же рецензентка одного из московских журналов накропала мне: «Вы показываете не детей, а каких-то монстров». А показал я чистую правду и отнюдь не всю её.
Однако я решил не сдаваться и за одним вариантом повести выстукивал на машинке следующий.
Несколько раз в неделю отправлялся с Марией Григорьевной, которой при её больных ногах тяжело было носить сумки, за покупками. Мы на автобусе N 9 выныривали из балки, заходили в магазины и на рынок, где покупали кусок плиты из спрессованной замороженной морской рыбы, курицу, овощи. В сакле Мария Григорьевна зажигала примус, готовила молдавские кушанья. Мы ели мамалыгу с жареной рыбой и толчёным чесноком, икру из баклажанов, которые в Молдавии называли словом: синие. На обед у нас был чудесный борщ с курицей или, как говорила хозяйка, — зама. К борщу полагался стакан вина (впрочем, к мамалыге и к икре из синих — тоже), мы пили «Роз де Масэ», бутылка в семьсот граммов тогда стоила девяносто две копейки.
Спал я на диване в кухне, где стол и пол были заставлены стеклянными банками с огурцами и помидорами в рассоле, которые Мария Григорьевна заготовляла на зиму. Среди ночи я выходил из сакли под бездонный чёрный купол и слушал в себе стихи Саула Ицковича:
Над Кишиневом,
в небе, —
очи Девы —
звезды, что тайно душу бередит.
Её лучей извечные напевы —
моей сердечной грусти — лазурит.
Вернувшись в жилище, засыпая с грустью оттого, что мою повесть вряд ли когда-нибудь опубликуют, я мысленно вносил в неё правку и опять слышал строки Саула Наумовича:
Ему резцами не придать обличье,
не высечь вечных помыслов черты.
Но музыку его, её величие —
читаю в партитуре высоты.
Он, по моей просьбе, прочитал повесть, когда она была готова, пригласил меня в буфет Дома печати выпить кофе, сказал:
- Вы прирождённый винодел. У вас получилось вино лучшего сорта. Тем болезненнее будет то, что, скорее всего, произойдёт. Вас вынудят превратить его в морсик.
Саул Наумович поведал о собственном опыте, начав вопросом:
- Вы пробовали гогошары, фаршированные капустой, морковью, сельдереем?
- С подсолнечным маслом и уксусом? Пробовал, — сказал я.
Мария Григорьевна готовила мне эти красные овощи.
- А маринованные с мёдом?
- Ещё нет.
- Но всё равно вы можете представить, какая это прелесть — гогошары. Я мог бы назвать ещё двадцать рецептов, — сказал писатель и перешёл к тому, что председатель одного колхоза, не сумев организовать уборку прекрасного урожая гогошар, приказал перепахать обширный их участок.
Саул Наумович написал об этом рассказ. Его герой с охотничьим ружьём встал перед тракторами, предупредил, что будет стрелять.
- Я показал, если угодно, человека коммунистического будущего — он встал с ружьём не за своё, а за народное добро! — писатель снял очки, я заметил болезненное выражение его глаз. — Рассказ везде отклоняют. А ведь мой герой взят из жизни, это честный молдавский парень, у которого душа болит за всё, что люди взрастили своим трудом.
Вспоминая этот эпизод, всю тогдашнюю пору с курицей в борще на обед, с вином, которого вдоволь, я не могу уйти от мысли: «А по сути было невыносимо!» Разве нет?
* * *
В Доме печати меня познакомили с Надеждой Петровной Ольшевской, женой поэта Рудольфа Александровича Ольшевского. Она работала в детском журнале «Стелуца» («Звёздочка»), который выходил на молдавском и русском языках. Надежда Петровна предложила мне переводить с молдавского по подстрочникам стихи для журнала. Число строчек в переводе должно было быть таким же, как в оригинале. Но трудность состояла не только в этом. К примеру, встретилась строка перевода: «Почки человека спят под деревом». Имелись в виду почки, из каких появляются листья, а всё выражение подразумевало, что под деревом заснул ребёнок. Мне объяснили: на молдавском языке это понятный красивый образ. Но как его подать по-русски, притом не превысив количество строк?
Подобные случаи выпадали нередко, я бился над ними и достигал результата. Мне платили гонорары за труд уже не журналиста, а переводчика-поэта. Это был какой-никакой вход в литературу.
Надежда Петровна пригласила меня домой, представила мужу Рудольфу Александровичу — импозантному, в густых кудрях, обаятельному мужчине, в чьей фигуре, в движениях чувствовалась словно бы сжатая сила. Вскоре я узнал, что в молодости он был гимнастом. От жены он слышал о моей повести, которую через длинный ряд лет я назову «Дайте руку королю», в разговорах её называли «книга об искалеченных детях и диктаторе». За обедом Рудольф Александрович расспрашивал меня о ней. Он будет знакомить меня со своими друзьями в Москве, которые помогли бы помочь изданию вещи, но их силы окажутся слишком малы, чтобы двинуть заросшие ржавчиной шестерни механизма-колосса.
Поэзия Рудольфа Ольшевского не могла не увлекать, и в особенности на меня повлиял цикл стихотворений «Письма Овидия из ссылки», посвящённый римскому поэту Публию Овидию Назону, которого император Август выслал из Рима в далёкую провинцию Малую Скифию в Западном Причерноморье, в Томис (ныне Констанца). Рудольф Ольшевский зажёг в стихах огонь протеста творческой личности против деспотизма, пламя торжества над ним. Овидий обещает Августу встречу наедине вне времени.