Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 13



Утиные перья очень жесткие. Она подрезает их очень коротко, иногда настолько, что пускает птицам кровь. Утки смешно ковыляют, их нетронутое крыло кажется огромным по сравнению с обрубком на другом боку.

Я рассказываю Линде об отвратительном хрусте перьев под ножницами, о вони жидкого помета, который птицы выпускают от страха. Я кажусь себе такой уткой в пруду – с одним крылом, которое родители хотят отрастить длинным и красивым, и другим, обкромсанным под ноль.

К счастью, у меня находятся и более жизнерадостные истории, чтобы рассказать Линде. Например, о Питу – птенце мускусной утки, которого мы ухитрились спасти от верной смерти.

Услышав жалобное кряканье, мы втроем подбегаем и видим жалкий комочек перьев, которого подмял под себя большой селезень. Ухватив утенка клювом за голову, он топит его в пруду. Должно быть, этот селезень – его собственный отец, вознамерившийся утопить малыша.

Мать хватает палку и бьет большого селезня, чтобы он отпустил Питу. Но тот упрям: он уклоняется от ударов, не выпуская утенка. Мать тоже не отступает. Она бегает туда-сюда по узким мосткам через пруд и – плюх! – падает в воду. Я наклоняюсь, чтобы подать ей руку, и тоже падаю в пруд.

Я кажусь себе такой уткой в пруду – с одним крылом, которое родители хотят отрастить длинным и красивым, и другим, обкромсанным под ноль.

– Откуда вы, черт вас возьми, взялись на мою голову, две дурехи! – гневно кричит отец.

Мы плюхаем по грязной, вонючей воде; прическа матери разваливается, и ее длинные светлые волосы рассыпаются по грязи. Наконец, она хватает меня за шиворот и поднимает на мостки.

Я вся облеплена грязью, но Питу бросить не могу. Ему удалось удрать от отца, но он беспомощно трепыхается, почти тонет. Я снова тянусь вперед, и мне удается схватить его. Потом моя нога скользит, и я снова оказываюсь в воде. Ухватившись за мостки, наконец, выбираюсь на берег, не выпуская Питу.

Бедняжка дрожит в моих ладонях, его мокрые перышки прилипли к бокам.

– Он замерзает! – плачу я. – Он простудится и умрет!

Отец, который всего пару мгновений назад был вне себя от ярости, внезапно смягчается. Может быть, Питу напоминает ему о кролике, которого он любил в детстве и которого его собственный отец, человек без сердца, однажды вечером подал на стол к ужину?

– Чтобы согреть, надо всего-навсего сунуть его в духовку, – ворчит он.

Вне себя от радости, я бегу в дом. Когда тельце Питу обсыхает, я оставляю его при себе на весь остаток дня – и потом с ним не расстаюсь. Отец определенно неровно к нему дышит. Он позволяет мне таскать утенка повсюду, уютно устроив его в коробке с выстланным ватой дном.

Через пару дней этот «медовый месяц» заканчивается, и мне приходится снова отнести Питу в утиный загон. Но селезень по-прежнему настроен враждебно: едва завидев Питу, он бросается на него и бьет клювом. Я спрашиваю отца, можно ли Питу жить за изгородью вокруг пруда.

– Как пожелаешь, – отвечает он, – но когда его съест Линда, винить тебе придется только себя.

Питу совершенно не боится Линды. Он свободно бродит по всему саду, не считая площадки у пруда, от которой бежит как от чумы. Несмотря на все мои старания научить его плавать, утенок бьется, точно одержимый, и издает жалобные крики, стоит мне поднести его поближе к воде.

Питу вырастает в красивого черного селезня с красной головой. Завидев меня, он, переваливаясь, подбегает ко мне и остается рядом все время, пока я работаю в саду, смеша меня длинными тирадами задорного кряканья. Ему повезло, он – мускусная утка и не может летать; поэтому ему не подрезают крылья, как другим. Но больше всего меня радует, что он прекрасно ладит с Линдой. Когда она днем сидит взаперти, он пролезает между прутьями решетки и проводит время с ней вдвоем в задней части конуры.



Линда и Питу – мои самые дорогие существа, я для них готова на что угодно. Родители это понимают. Если они хотят, чтобы я что-то сделала, им достаточно пригрозить: «Смотри же! Если ты этого не сделаешь, Линда будет заперта лишние два часа в день в течение месяца», или «Мы на три дня посадим Питу в деревянный ящик без еды и питья», или, того хуже, «Мы вернем Питу туда, где ему и место» – то есть в утиный пруд, в котором, уверена, он не выживет. Так что мой маленький бунт мгновенно сходит на нет.

Если ты уйдешь жить с другими людьми, они будут обращаться с тобой так же, как утки на пруду обращаются с Питу. Они, ни на миг не задумываясь, превратят тебя в фарш.

Отец часто упоминает Питу, когда рассказывает мне о человеческой натуре.

– Если ты уйдешь жить с другими людьми, они будут обращаться с тобой так же, как утки на пруду обращаются с Питу. Они, ни на миг не задумываясь, превратят тебя в фарш по глупейшим причинам, а то и вовсе без всякой причины.

Линдберг

Мой отец не любит, когда я ничем не занята. Пока я была маленькой, мне позволяли играть в саду после уроков. Но теперь мне почти пять, и свободного времени стало меньше.

– Ты не должна зря терять время, – говорит отец. – Сосредоточься на своих обязанностях.

Несмотря ни на что, мой разум порой витает где-то в облаках, и я иногда просто сижу, уставившись в пустоту. Или когда замирают идущие в усадьбе строительные работы, я, бывает, тоже останавливаюсь, чтобы перевести дух. И тогда – неизменно – на меня наваливается эта чудовищная тишина. Сердце начинает колотиться, я медленно оборачиваюсь – и вот он, стоит за моей спиной.

– Чем это ты занимаешься?! – ревет он.

Я абсолютно беспомощна. Я не могу раскрыть рта, и это придает мне виноватый вид, я знаю. Охваченная страхом, я лихорадочно возвращаюсь к работе.

Не знаю, как отец это делает, но у него словно просыпается шестое чувство, когда речь идет о моих слабостях. Стоит мне потерять бдительность – и я в ту же минуту знаю: он здесь, прямо за моей спиной, со своим пронзительным взглядом. Даже когда он не присутствует во плоти, я все равно чувствую, как его глаза буравят мой затылок.

Когда мы с матерью выпалываем в саду сорняки, я искоса любуюсь чудесным деревом. Оно не самое высокое и не самое пышное, зато самое красивое. У него есть большая, низко нависающая ветвь, которая горизонтально отходит от ствола, потом грациозно изгибается, прежде чем устремиться в небеса. Я представляю, как сижу в петле этого изгиба, словно специально созданного, чтобы в нем играл ребенок.

Однажды, когда мать отходит подальше, я залезаю на эту ветвь и в восторге усаживаюсь на нее. Не знаю, как долго я там просидела, зато отчетливо помню, как отцовская рука свирепо хватает меня сзади за волосы и швыряет на землю, чуть не вышибая из меня дух. Я не слышала, как он подкрался. С той самых поры я лишь издали любуюсь этим деревом счастья.

В любом случае, свободного времени у меня не так-то много. Мои дни до предела заполнены уроками, музыкой, моей долей работы по дому и прислуживанием отцу. Порой мне удается пробраться в большую комнату, из окна которой видно улицу. Там я могу пару минут понаблюдать за прохожими.

Я стараюсь заходить туда по утрам, около восьми, до уроков с матерью. В это время рабочие идут на фабрику «Катлэн», расположенную по соседству с нашей усадьбой, только с другой стороны. Они быстрым шагом проходят мимо дома, неся с собой обед в корзинках.

Время от времени мне удается увидеть их и по вечерам, около шести. Они выглядят усталыми, но я вижу, что они счастливы. Порой я замечаю, как на полпути кого-нибудь из них встречает женщина или ребенок бежит навстречу, чтобы поздороваться. Я всматриваюсь в эти лица. По вечерам, лежа в постели, я представляю себя взрослой женщиной, женой рабочего с фабрики, который уходит по утрам на работу, неся в корзинке приготовленную мной еду.

По утрам я вижу и детей, идущих в школу группками или парами. Мне это кажется чем-то сверхъестественным – то, что они ходят в школу. Я мечтаю об этом, но моя «школа» находится на втором этаже. Я собираюсь со всем своим мужеством и обращаюсь к матери: предлагаю разрешить мне выходить из калитки на задах усадьбы, словно я тоже иду в школу, а потом возвращаться вдоль забора к передней двери. Мать выслушивает меня без единого слова.