Страница 19 из 30
– Я не то что психую из-за чего-то, не думай, – начал он, отведя меня в сторонку. – Хочу обойтись без лишнего риска, вот и все. Здоровьем мы не имеем права бросаться. Поэтому, Кэт, мне нужна помощь.
Его, объяснил он, беспокоит то, что может случиться во сне. Согнуть руку в локте ночью можно запросто.
– Мне все время снится, что я отбиваюсь от толпы римских легионеров.
После недолгих расспросов я поняла, что к нему за это время подходили многие – те, кого не было тогда во время ланча, – и повторяли предостережение Кристофера X. Кто-то из них творчески развил шутку: Томми рассказали о воспитаннике, который уснул однажды с таким порезом, а когда проснулся, вся рука от кисти до плеча была у него оголена, как у скелета, – кожа снялась, точно «длинная перчатка в „Моей прекрасной леди”».
Просьба Томми ко мне состояла в том, чтобы помочь наложить лубок, который не даст руке согнуться ночью.
– Другим я никому не доверяю, – сообщил он мне, показывая толстую линейку, которую собирался использовать. – Могут нарочно сделать так, что во сне развяжется.
Он смотрел на меня совершенно невинным взором, и я не знала, что сказать. Какая-то часть меня очень хотела объяснить ему происходящее, и мне кажется, я понимала, что поступить по-другому – значит обмануть доверие, возникшее между нами после тенниски. Привязав ему линейку, я стала бы одним из главных авторов розыгрыша. Мне до сих пор стыдно, что я не сказала ему правды. Но вы должны учесть, сколько мне тогда было лет и что я должна была принять решение за считаные секунды. Когда тебя о чем-то просят таким умоляющим тоном, очень трудно ответить «нет».
Я не хотела его огорчать – вот что, наверное, сыграло главную роль. Потому что я видела: Томми при всем его беспокойстве из-за локтя был растроган участием, которое, он считал, все к нему проявляли. Конечно, я понимала, что рано или поздно он узнает, но в тот момент сказать ему правду я не могла. Меня хватило только на то, чтобы спросить:
– Это тебе Клювастая велела сделать?
– Нет. Но представь, как она разозлится, если у меня вывалится локоть.
Мне и сейчас из-за этого совестно. Я пообещала помочь ему с линейкой (в комнате 14 за полчаса до отбоя) и смотрела, как он уходил, благодарный и успокоенный.
Исполнить обещание мне не пришлось: Томми все узнал раньше. Около восьми вечера, когда я спускалась по главной лестнице, с первого этажа донесся взрыв хохота, и сердце у меня упало. Я мгновенно поняла, что смеются над Томми. Я задержалась на площадке второго этажа, перегнулась через перила – и как раз в этот момент Томми, оглушительно топая, вышел из бильярдной. Помню, я подумала: «Хорошо хоть не кричит». Да, он молча вошел в гардероб, молча оделся и вышел из корпуса. Все это время из открытой двери бильярдной вырывался смех, летели возгласы: «Смотри не разозлись – а то локоть уж точно выскочит!»
Я хотела было кинуться за ним в темноту и догнать, пока он не скрылся в спальном домике, – но вспомнила, что обещала наложить ему на ночь лубок, и осталась на месте. Только и знала, что повторяла про себя: «Хорошо хоть сдержался. Хорошо хоть не бесится».
Но я немного отклонилась от темы. Я потому решила об этом рассказать, что представление о «расстегивающейся молнии» и о чем-то, что «вываливается», стало после истории с локтем постоянным источником шуток по поводу донорства. Картинка такая: в нужный момент ты просто расстегиваешь у себя какое-то место, почка или что-нибудь еще вываливается тебе в ладонь, и ты это отдаешь. Собственно, смешного мы в этом видели не так уж много – скорее это был способ портить друг другу аппетит. Ты, к примеру, расстегиваешься и вываливаешь в чью-то тарелку свою печень – такого рода вещи. Помню, однажды Гэри Б., который слыл невероятным обжорой, вернулся со второй добавкой пудинга, и практически все за столом принялись что-то в этот пудинг из себя «вываливать» – а Гэри знай себе наворачивал.
Томми эпизоды с «расстегиванием» удовольствия не доставляли, но время, когда его интересно было дразнить, уже прошло, и никто эту шутку с ним больше не связывал. Просто повод посмеяться, способ отбить у кого-то охоту обедать – и еще, думаю, косвенное признание готовности к предстоящему. В этом-то и состоит мысль, к которой я хочу вернуться. В тот период мы уже не уклонялись, как годом-двумя раньше, от всего, что имело отношение к донорству, но думать об этом всерьез и обсуждать это мы тогда не хотели. Всяческие «расстегивания» – образец того, как мы управлялись с проблемой в тринадцать лет.
Так что два года спустя мисс Люси, по-моему, была близка к истине, когда сказала, что нам «говорят и не говорят». И еще: теперь я вижу, что после тех ее слов наше отношение к теме донорства заметно изменилось. Шуток по этому поводу стало меньше, и мы принялись думать обо всем по-настоящему. Тема опять ушла внутрь, но по-другому, чем раньше. Нас сдерживало теперь не смущение, не неловкость, а начатки сумрачного, трезвого понимания.
– Вот что любопытно, – сказал мне Томми, когда мы вспоминали это несколько лет назад. – Никто из нас не задумался, чего это все стоит ей – самой мисс Люси. Нас не беспокоило, что у нее могут быть неприятности из-за того, что она нам сообщила. Эгоисты мы были.
– Нас нельзя винить, – возразила я. – Нас учили думать друг о друге, а не об опекунах. Нам и в голову не приходило, что у них могут быть разногласия.
– Но лет-то нам было сколько, – сказал Томми. – В том возрасте это должно было приходить нам в голову. Но не пришло. Даже после того – помнишь? – как ты обнаружила ее в классе.
Я мгновенно поняла, о чем он говорит, – об утре в начале нашего последнего лета в Хейлшеме, когда я нечаянно увидела ее в классе 22. Сейчас я склонна согласиться с Томми: после того утра даже нам должно было стать ясно, как неспокойно на душе у мисс Люси. Но мы действительно тогда ни разу не попробовали поставить себя на ее место, и нам не приходило на ум сказать или сделать что-нибудь ей в поддержку.
Глава 8
Многим из нас уже исполнилось тогда шестнадцать. Солнце в то утро было ослепительное, мы спустились во двор после урока в главном корпусе, но тут я вспомнила, что оставила в классе какую-то вещь. Я вернулась на четвертый этаж, и там-то моя встреча с мисс Люси и произошла.
В те дни у меня была тайная игра. Оказавшись одна, я останавливалась и искала вид – скажем, из окна или на часть комнаты за открытой дверью, – любой вид, лишь бы без людей. Хоть на несколько мгновений представить себе, что это место не кишит воспитанниками, что Хейлшем – тихий, спокойный дом, где живут кроме меня еще человек пять-шесть. Чтобы игра удалась, надо было немножко забыться, отключиться от всех звуков и голосов. И терпением обычно тоже надо было запастись: если, скажем, смотришь в окно на лужайку, можно чуть не целый век дожидаться той пары секунд, когда в поле зрения никого не останется. В общем, именно этим я занималась тем утром, взяв в классе забытое и выйдя обратно на площадку четвертого этажа.
Я неподвижно стояла у окна и смотрела на то место двора, где только что сама находилась. Мои подруги уже оттуда ушли, двор постепенно пустел, я ждала, когда моя затея сработает, – и тут у меня за спиной послышались шипящие звуки, как от резко вырывающегося газа или пара.
Секунд десять шипения, тишина, потом опять. Особой тревоги я не ощутила, но, поскольку рядом, похоже, никого не было, решила пойти проверить.
Я пересекла лестничную площадку в направлении звуков и двинулась по коридору мимо класса, куда только что заходила, к классу 22 – второму от конца. Дверь была полуоткрыта, и, как раз когда я приблизилась, зашипело с новой силой. Уж не знаю, что я ожидала увидеть, когда опасливо толкнула дверь; к полному моему изумлению, в классе оказалась мисс Люси.
Класс 22 редко использовался для занятий, потому что был совсем маленький и, даже в такой солнечный день, очень темный. Опекуны иногда проверяли там наши работы или сидели за книгами. В то утро класс был еще темнее обычного из-за штор, опущенных почти до конца. Два стола были сдвинуты вместе, чтобы вокруг могли рассесться воспитанники, но, кроме мисс Люси, сидевшей в глубине, в классе никого не было. На столе перед ней в беспорядке лежало несколько листов темной блестящей бумаги. Очень сосредоточенно, низко наклонив над столом голову и положив на него обе руки, она с силой черкала по бумаге карандашом. Под жирными черными линиями виднелись голубые строчки, аккуратно написанные от руки. Я стояла и смотрела, как она орудует карандашом, – примерно так мы на «изо» делали штриховку, но ее движения были злые, яростные, словно она и порвать бумагу была не прочь. Потом, в одно и то же мгновение, я поняла две вещи: что странный звук шел из-под ее карандаша и что «темная блестящая бумага» совсем недавно была белыми страницами, исписанными аккуратным почерком.