Страница 10 из 14
Спустя два года скульптор Гертруда Вандербильт Уитни открыла на Восьмой улице Музей американского искусства своего имени[79]. Художественное сообщество на Манхэттене переживало взлет именно тогда, когда во всех остальных областях состояния обращались в прах. Первые годы Великой депрессии были отчаянными временами. Ли этот открывшийся доступ к коллекциям в новых музеях помог не так остро переживать материальную нужду, а в хорошие дни даже свести ее к разряду банальных неприятностей жизни. Но голод не тетка. Чтобы выжить, Ли бралась за любую работу в пределах своих возможностей: расписывала фарфор и шляпки, позировала обнаженной для других художников. (В сущности, страх перед нищетой, зародившийся в ее душе в тот период, сказывался на поступках и решениях Краснер до конца жизни[80].)
Игорю, получившему Большую Римскую премию от академии, удалось избежать бед начала Депрессии: благодаря призу он уехал учиться в Европу. Примерно в то же время 24-летняя Ли сделала серьезный практический шаг. Девушка устроилась работать учительницей в педагогический колледж, несмотря на то что раньше она свой диплом никак не использовала. «Я никогда не рассчитывала на брак как на способ решения своих финансовых проблем», – признавалась она[81]. А вечерами Ли, одевшись в шелковую пижаму, за ужин и чаевые работала официанткой в подвальном ночном клубе «У Сэма Джонсона» на Западной Третьей улице в Гринвич-Виллидж, между Макдугал-стрит и Томпсон-стрит[82].
Этим клубом управляли поэт Эли Сигел и бывший раввин, которого все звали просто Немцем. Сигел развлекал посетителей тем, что читал свои стихи, явно написанные под влиянием Гертруды Стайн. А в минуты особой щедрости они с Немцем позволяли художникам и писателям, завсегдатаям клуба, есть и пить бесплатно. В те дни сухой закон еще не отменили, и «пить» означало похлебывать кофе. Экстравагантные личности, любившие посидеть «У Сэма Джонсона», поглощали этот напиток галлонами[83]. Среди завсегдатаев выделялся один гигант, в свое время принявший отчаянно смелое решение отказаться от карьеры юриста ради того, чтобы писать стихи и беллетристику. По воспоминаниям Ли, он говорил всем, что пишет роман, «который заставит Достоевского выглядеть карликом». Звали парня Гарольд Розенберг, и все в нем было чрезмерным и драматичным[84]. Под два метра ростом, с угольно-черными волосами, густыми бровями, пронзительным взглядом и пышными усами, Розенберг прихрамывал, как Байрон. То есть при шаге не сгибал ногу, а отводил в сторону[85]. Некоторые называли его «великим еврейским пророком», другие – «пиратом» и «женской погибелью»[86]. Вопреки романтическому ореолу, при первом знакомстве Гарольд не произвел на Ли особого впечатления. Она сочла его каким-то дешевым. Даже спустя почти полвека художница вспоминала: «Гарольд со своим братом Дейвом приходили в клуб и проводили за столиком весь вечер, а потом уходили, не оставив ни цента чаевых, особенно Гарольд. Это было много лет назад, но и сейчас страшно выводит меня из себя»[87]. Однако, несмотря на искреннее раздражение повадками Розенберга, со временем Ли простила ему скаредность. Они стали близкими друзьями, соратниками и даже соседями. И пока ее русский любовник-аристократ наслаждался жизнью за границей, Ли получала от Розенберга и его единомышленников первые уроки политического радикализма.
В начале 1930-х гг. молодые еврейские интеллектуалы вроде Розенберга из окрестностей Нью-Йорка заполонили Гринвич-Виллидж. Собираясь в кафе и клубах, они и их местные друзья, художники и писатели, говорили отнюдь не об искусстве и эстетике. Напротив, они обсуждали, что нужно делать в условиях колоссального краха капитализма, начавшегося на Уолл-стрит[88]. Первоначальной реакцией на эти катаклизмы был шок. Никто толком не понимал, как можно было за столь короткое время так много потерять и как получилось, что от этого пострадало такое количество людей. За три года после первого финансового потрясения почти 25 % жителей США стали безработными, а четверть банков прекратила свое существование[89].
Поскольку правительство изо всех сил старалось умалить серьезность кризиса, первоначальный шок превратился в гнев. Забастовки охватили всю страну. Юнион-сквер в Нижнем Манхэттене день и ночь кипела протестами. Люди требовали работу, еду. Чтобы власти положили конец навалившимся на них страданиям, в которых они никоим образом не были виноваты[90]. Движение на многих улицах оказалось перекрыто из-за маршей. Недавно завершенные архитектурные проекты – Эмпайр-стейт-билдинг и мост Джорджа Вашингтона – стали истинным триумфом и наглядным свидетельством огромного человеческого потенциала США. Но в то же время Нью-Йорк выглядел так, будто надвигался конец света. Город и жители преобразились. Некоторые в итоге восприняли настрой, который один из современников назвал «менталитетом койота», то есть начали красть и мародерствовать, отбирая имущество у тех, у кого еще что-то осталось. Но для большинства жителей легендарная нью-йоркская суматоха просто превратилась в мышиную возню: на смену деловой атмосфере пришла жалкая борьба за выживание. На счастье, во всех этих невзгодах и тоске была возможность короткой передышки. Заплатив 10 центов за билет, зрители эпохи Великой депрессии толпами стекались в кинотеатры на гангстерские фильмы. Радостными криками они встречали каждое удачное ограбление, каждый результативный удар ножом в грудь власти[91].
А художники и прочие творческие люди в Гринвич-Виллидж искали спасения в «Клубе Джона Рида», который стал своего рода культурным филиалом коммунистической партии. К весне 1933 г. в эту партию вступили 200 местных художников и писателей[92]. «В этом проявлялся не столько их недостаток любви к Америке, сколько идея, будто где-то существует некая другая система, способная избавить людей от уничтожающего ужаса голода», – объяснял сценарист Джек Керклэнд[93]. В 1934 г. на чердаке дома на Девятой улице из членов «Клуба Джона Рида» сформировался Союз художников. На эмблеме Союза были изображены зажатые в кулаке кисти. Союз собирался защищать на редкость абстрактную концепцию «права художников» и для этого информировать их о появляющихся в городе подходящих рабочих местах[94]. Ли вступила в Союз вместе с Гарольдом и «Пикассо с Вашингтон-сквер», художником по имени Восданик Мануг Адоян. Он был ребенком, когда его семья спасалась от геноцида армян, и мать Адояна умерла от голода на его глазах. Нося на себе печать вечных страданий, Адоян даже изменил имя, чтобы отобразить эту боль. Художник стал Аршилом Горки: Аршил – от Ахилл, а Горки – искаженное русское слово «горький»[95].
Горки был среди местных художников фигурой легендарной. В своей мастерской на Юнион-сквер он работал не покладая рук. Ахилл мог писать день напролет, а затем поздним вечером соскрести с холста всю краску, потому что картина получилась недостаточно хорошей. А его работы практически никогда не были достаточно хорошими[96]. Казалось, этот парень изо всех сил старался создать полотно, которое оправдало бы тот факт, что ему посчастливилось избежать страшной бойни, забравшей жизни столь многих его соотечественников. За стенами мастерской Горки, одетого в длинное черное пальто, часто можно было видеть в компании двух волкодавов и двух лучших друзей: голландского художника Виллема (в американизированном варианте – Билла) де Кунинга и сумасшедшего русского по имени Иван Грацианович Домбровский. Последнего все знали как Джона Грэма и считали гением[97].
79
Terry Miller, Greenwich Village and How It Got That Way, 124.
80
Barbara Rose, Lee Krasner: The Long View, videotape courtesy PKHSC; Levin, Lee Krasner, 49; Deborah Solomon, Jackson Pollock, 112; John Lee Post, interview by author.
81
Naifeh and Smith, Jackson Pollock, 379; Lee Krasner, interview by Barbara Novak, videotape courtesy PKHSC; Lee Krasner, interview by Barbara Rose, 1972, AAA – SI, 1.
82
Lee Krasner, interview by Barbara Rose, 1972, AAA-SI, 1; Lee Krasner, interview by Barbara Novak, AAA-SI, 12; Levin, Lee Krasner, 75–76; Landau, Lee Krasner: A Catalogue Raiso
83
Levin, Lee Krasner, 75–76; oral history interview with Harold Rosenberg, AAA-SI; B. H. Friedman, Jackson Pollock: Energy Made Visible, 69.
84
Oral history interview with Ludwig Sandler, AAA-SI; Lee Krasner, interview by Barbara Novak, AAA-SI, 11–12; Marquis, Art Czar, 134; “Abstract Expressionism: A Tribute to Harold Rosenberg”, 9. Сол Беллоу сказал о Гарольде: «Я знал, что встретил самого значимого человека, который, однако, вел себя совсем не так, как ведут себя такие люди… [у него был] до абсурдного будничный взгляд на самого себя…»
85
“Abstract Expressionism: A Tribute to Harold Rosenberg”, 9; Sandler, A Sweeper Up After Artists, 182; Marquis, The Art Biz, 124.
86
Natalie Edgar, interview by author, January 20, 2014; Mark Stevens and A
87
Lee Krasner, interview by Barbara Novak, AAA – SI, 12.
88
Chandler Brossard, ed., The Scene Before You, 20; Lionel Abel, The Intellectual Follies, 34–35; Howard Zi
89
Peter Clements, Prosperity, Depression and the New Deal, 101–3, 132; Mauritz A. Hallgren, Seeds of Revolt, 271; Isabel Leighton, ed., The Aspirin Age, 286.
90
Hallgren, Seeds of Revolt, 48, 53–54, 64–65, 81, 118, 154, 165, 169, 191; Ashton, The Life and Times of the New York School, 18–19, 54; oral history interview with George Wittenborn, AAA-SI; Terkel, Hard Times, 381–382; Barbara Blumberg, The New Deal and the Unemployed, 17–18; Dorfman, Out of the Picture, 13; Ashton, The Life and Times of the New York School, 54.
91
Giorgio Cavallon, interview by Jack Taylor; Abel, The Intellectual Follies, 36–37; Terkel, Hard Times, 34, 381. Эмпайр-стейт-билдинг в то время было самым высоким зданием в мире, а мост Джорджа Вашингтона – самым длинным подвесным мостом на Земле.
92
Stevens and Swan, De Kooning, 111; Abel, The Intellectual Follies, 34–35; Brossard, The Scene Before You, 20.
93
Terkel, Hard Times, 380.
94
Gerald M. Monroe, “Artists as Militant Trade Union Workers during the Great Depression”, 7.
95
Ross Wetzsteon, Republic of Dreams, 537; Elaine de Kooning and Slivka, Elaine de Kooning, 91.
96
Elaine de Kooning and Slivka, Elaine de Kooning, 92–93; Hayden Herrera, Arshile Gorky, 202–203; Giorgio Cavallon, interview by Jack Taylor.
97
Stevens and Swan, De Kooning, 96–97; Gruen, The Party’s Over Now, 263–64; Nouritza Matossian, Black Angel, 151, 209; Edgar, Club Without Walls, 30.